Берта Исла - Мариас Хавьер. Страница 93
Он бродил по городу и гулял как человек, лишенный даже тех минимальных привилегий, которые доступны большинству, самых скромных и обычных: работы, небольшой компании, легких бесед под пиво, чувства, с каким начинают день, а потом завершают его, и хрупкой надежды, что следующий день будет хоть немного отличаться от нынешнего. А для него даже утро, день и вечер ничем не отличались друг от друга, и приходилось придумывать, чем их заполнить. От него ничего не требовалось, он почти ни с кем не разговаривал. Том побывал и в Музее Джона Соуна, и в куче других, включая самые малоизвестные. Несколько раз сходил в театр и пересмотрел невесть сколько фильмов в кинотеатрах. Гулял пешком, чтобы размяться и не сидеть как пень у себя в мансарде, смотря телевизор, читая или уставившись в окно, и все равно проводил там слишком много времени. Он старался влиться в толпы людей, заполнявшие город, – кто-то шагал быстро и деловито, кто-то беззаботно глазел по сторонам, как и положено туристам, но у всех имелись хоть какие-нибудь цели. Само бурление толпы нравилось ему, и он всем там завидовал. Впитывал в себя царившее там возбуждение, шелест голосов, случайно вырванные из общего хора фразы и смех, наблюдал не слишком хорошие манеры. И понимал, что его собственное присутствие на окружающих никак не влияет и они ничего от него взамен не получают. Он был для них чем-то вроде воздуха, и не более того. “Вот что я такое, – говорил он себе, – мертвый воздух”.
Как-то в недобрый час, а было это уже давно, Том долго раздумывал над выведенной им для собственного поведения формулой: “Притворяться не тем, кто ты есть на самом деле”. Шли годы, и такие проблемы его мало беспокоили, потому что именно в этом и заключалась его работа – быть то одним, то другим, и почти никогда – самим собой. И вот теперь он стал мистером Кромер-Фиттоном, начисто лишенным собственной личности, а значит, не надо было заставлять себя играть заданную роль и вести себя по заданным правилам, говорить на чужом языке, имитировать чужую манеру речи, то есть новый образ можно было лепить по своему усмотрению, потому что рядом не было зрителей и никого не надо было обманывать или в чем-то убеждать, и Том Невинсон вдруг обнаружил, что ему трудно пробиться к себе самому, понять, кто же он есть на самом деле. Обязанность то и дело перевоплощаться распылила его внутреннее я и его сущность. В последнее время – и довольно долгое время – он оставался Джимом Роулендом, школьным учителем, но этого человека Том моментально похоронил. Стоило лондонскому поезду набрать скорость, как он, по сути, перестал оглядываться назад. Когда его заставали врасплох мысли о Мэг и Вэлери, особенно о Вэлери, он решительно отгонял их, как и другие живые воспоминания, – отгонял бесцеремонно и почти без угрызений совести, иначе можно было намертво запутаться в этой паутине. Отныне единственным местом, куда он невольно возвращался мыслями и воспоминаниями, был Мадрид, дом на улице Павиа или родительский дом на улице Хеннера, уже опустевший (ему сообщили сначала о смерти матери, потом о смерти отца), а также улицы Микеланджело, Монте-Эскинса, Альмагро, Фортуни, Мартинеса Кампоса и многие-многие другие. Если ему еще удавалось оставаться кем-то, если время и обстоятельства не растворили его в себе бесследно, не превратили в камень или стершуюся надпись на камне, то он оставался Томасом Невинсоном, оставался им несмотря ни на что: младшим сыном Джека Невинсона из Британского консульства и мисс Мерседес из Британской школы, женихом Берты Ислы, мужем Берты Ислы и отцом Гильермо и Элисы. А Джим Роуленд был лишь очередной ролью, был призраком, и Томас Невинсон ничего общего не имел с тем типом, который так некрасиво поступил с забеременевшей от него женщиной и с их дочкой, рожденной от него девочкой, бросив их обеих. Тот дурачина учитель не был Томасом Невинсоном, хотя Томас Невинсон сделал более или менее то же самое, а кроме того, прикинулся мертвым и продолжал прикидываться мертвым, так и не открыв правды жене. И его вдруг начинала терзать тоска по Берте и по той жизни, которую у него украли, едва он успел ее начать. И вот теперь, зная, что эта жизнь ему по-прежнему недоступна и что большая ее часть пошла прахом, он надеялся на звонок Тупры: чтобы избавиться от терзаний, ему надо было опять почувствовать себя полезным и лишенным собственной личности. Праздность и бесконечное ожидание заставляли его вновь и вновь возвращаться к себе самому, чего ни в коем случае не следовало допускать, потому что это расслабляло и путало все карты. Потому что заставляло думать о Мадриде и тешить себя безумными мечтами.
Желая смешаться с толпой, потолкаться среди людей, Том часто оказывался у Музея мадам Тюссо на Мэрилебон-роуд, недалеко от своего дома. Там всегда собирались длинные очереди, в основном состоявшие из иностранных и английских туристов, а также из школьников, которых учителя водили сюда целыми классами. Через несколько лет и Вэлери тоже наверняка окажется в их числе, ее привезут в Лондон из того города, где его самого заставили прожить много лет, а могли запереть и навсегда. В самом музее нельзя было сделать и пары шагов, чтобы на кого-нибудь не наскочить: сотни посетителей без конца щелкали фотоаппаратами, снимая друг друга рядом с восковыми фигурами, изображавшими самых знаменитых людей, как современных, так и тех, что неизменно представляли прошлые времена, – английской королевы и битлов, Черчилля и Элвиса Пресли, Кеннеди, Кассиуса Клея и Мэрилин Монро. Томасу хотелось понять, знают ли самые юные посетители, кем были эти последние и когда сошли со сцены, уступив место другим. “Живые с каждым годом все быстрее забывают минувшее, – говорил он себе, – с каждым годом все острее чувствуют нетерпение, а также презрение и обиду на все то, что посмело существовать раньше, посмело их не дождаться и о чем они знают лишь понаслышке или по легендам, которые раздражают уже тем, что при их зарождении они не присутствовали, и которые в силу этого должны быть стерты. Живые с каждым годом чувствуют себя все вольготнее в своей роли варваров, оккупантов и узурпаторов: «Как посмел мир находить в себе хоть что-то достойное внимания и уважения до нашего рождения, ведь только с нас все и начинается, а остальное – старье, никому не нужный хлам, который пора растоптать и отправить на свалку». А ведь я тоже часть этого старья и хлама, – говорил себе Том, – я жив, и я мертв, почти для всех я покойник, недостойный воспоминаний, даже для тех, кто меня любил, даже для тех, кто меня ненавидел”.
Находясь там, в очереди или внутри музея, среди тех, кто только вступает в жизнь, среди безусловно живых, решивших поглазеть на прежних знаменитостей или своих нынешних идолов, неподвижных и целиком им принадлежащих, которых так легко сфотографировать и даже потрогать, несмотря на запрет, Том чувствовал себя менее одиноким, менее призрачным и не настолько отодвинутым в прошлое. Правда, эти приукрашенные восковые фигуры были очевиднее и заметнее, чем он, Томас, хотя он, в отличие от них, умел и ходить, и говорить, и видеть. Всегда чужой среди оживленных групп, он незаметно присоединялся к их шумным восторгам, невольно кого-то толкал, и его толкали, ловил возгласы тех, кто узнавал любимого певца или футболиста, и даже решался сказать что-то пустое стоявшему рядом зрителю или зрительнице: “Тут он не очень на себя похож, правда?” или “Насколько я понимаю, они позволяли снять с себя точные мерки, а я-то думал, что Мик Джаггер был выше ростом и не такой тощий, вам так не казалось? Небось с возрастом он просто немного усох. Вот в чем дело”. На что одна многомудрая женщина ответила ему: “А вы уверены, что Кромвель и Генрих Восьмой могли разрешить снять с себя мерки?”
Как-то утром, зайдя в музей, в одном из самых переполненных залов он обратил внимание на девочку и мальчика, особенно на девочку. Ей было лет одиннадцать, ему на пару лет меньше, но родство их не вызывало сомнений, настолько они были похожи. Дети бегали туда-сюда, из зала в зал, потом возвращались обратно, потом опять куда-то неслись; они были слишком возбуждены от обилия впечатлений, дергали друг друга и кричали: “Смотри, Дерек, смотри, кто здесь”, или: “Смотри, Клэр, а тут еще и Джеймс Бонд есть”; фигур было так много, что они не успевали ни одну как следует рассмотреть, их отвлекали все новые и новые открытия. Дети часто ведут себя в этом музее именно так, когда-то давно он и был задуман для них и для подростков, то есть, по сути, для инфантильных толп со всего мира, которых становится все больше и больше.