Пойте, неупокоенные, пойте - Уорд Джесмин. Страница 52

– Да твою ж… – цежу я.

Я зол как черт. Потому что, видя его большие уши и его руки и ноги, худые и хрупкие, как опавшие ветки, я понимаю, что часть меня ждала Ма. Надеялась, что я встречу ее на одной из таких прогулок. И когда я вижу его, часть меня понимает, что я никогда не увижу Ма, никогда не увижу ее сидящей на гнилом пне в ожидании моего прихода. Что я никогда больше не увижу ее, не услышу, как дядя Гивен зовет меня племянником.

Ветер с ходу падает в сумерки, касается меня своим большим крылом и поднимается вновь.

– Что ты тут делаешь? – говорю я.

– Я здесь, – говорит он.

Он проводит рукой по волосам, все еще жестким, как камень, поеденный дождем.

– Это я вижу.

– Нет. – Ричи откидывается на ствол, как на спинку гигантского кресла. – Я думал…

Он смотрит на тропу за моей спиной. На мой дом. Издает звук, похожий на дыхание, но не дышит.

– Что?

– Я думал, что смогу, когда узнаю. Пересечь воды. Оказаться дома. Может быть, там я смог бы… – слово звучит, как треск рвущейся тряпки, – … стать чем-то другим. Может быть, я мог бы. Стать. Песней.

Мне холодно.

– Я слышу ее. Иногда. Когда солнце. Садится. Когда солнце. Восходит. Песню. По кусочкам. Звезды. Пластинка. Небо. Большая пластинка. Жизни. Живых. Тех, кто за гранью. Вижу вспышками. Звук. За водами.

– Но?

– Я не могу.

– Не…

– Я не могу. Зайти внутрь. Я пробовал. Вчера. Должна быть какая-то потребность, недостаток чего-то. Как замочная скважина. Позволяющая мне войти. Но после всего этого – после твоей Ма, твоего дяди. Твоей мамы. Я не могу. Ты… – он снова издает этот звук вздоха, – … изменился. Больше нет нужды. Или, по крайней мере, нет такой большой нужды, в которую пролез бы ключ.

Желтая оса садится мне на шею, намереваясь впиться в меня. Я отмахиваюсь от нее, и она снова кружит рядом, пока я не шлепаю ее, почувствовав маленькое твердое тело, отражающееся от моей ладони и отскакивающее во мрак в поисках более легкой добычи.

– Так много, – говорит Ричи.

Его голос тягучий, как мед.

– Нас так много, – говорит он. – Нажимающих. Не на те клавиши. Бродящих. Против течения. Песни.

Он звучит устало. Ложится, смотрит на меня со своего ложа. Его голова наклонена под неестественным углом из-за оказавшегося под ней корня, упирающегося ему в шею. Жесткая подушка.

– Застрявших. Ты видел. Змею? Знаешь ли ты?

Я качаю головой.

– Я, – тянет он, – тоже. Так много рыдающих в одиночестве. Потерянных.

Он моргает, словно кот на грани дремы.

– Теперь ты понимаешь.

Он закрывает глаза. Квакает, как жаба.

– Теперь ты понимаешь жизнь. Теперь ты знаешь. Смерть.

Он тих, как сон, но двигается. Одна длинная коричневая линия, волнообразно колыхающаяся, как вода. И тогда я вижу. Он поднимается по дереву, как белая змея. Волнами продвигается по стволу к ветвям, раскатывается вдоль одной из них, вновь откинувшись назад. И ветви заполнены. Они заполнены призраками, по двое или трое, вплоть до самой верхушки, до растрепанных листьев. Там женщины и мужчины, мальчики и девочки. Некоторые – почти младенцы. Они приседают, глядя на меня. Черные и коричневые, а ближайший почти младенец – дымчато-белый. Ни один из них не показывает своей смерти, но я вижу ее в их глазах, в их огромных черных глазах. Они сидят на ветках, как птицы, но выглядят как люди. Они говорят своими глазами: Он насиловал и душил меня, пока я не умерла. Я подняла руки, и он выстрелил в меня восемь раз. Она заперла меня в сарае и морила меня голодом до смерти, пока я слушала, как мои дети играют с ней во дворе. Они ворвались в мою камеру посреди ночи и повесили меня. Они узнали, что я умею читать, и вытащили меня в сарай, выкололи глаза, а потом избили меня до изнеможения. Я была больна, и он сказал, что я – исчадье, и что Иисус говорил о страданиях малых детей, и он утопил меня, и я не могла дышать. Глаза моргают, когда солнце вспыхивает за линией леса; призраки ловят свет, отражают красный. Солнце превращает их одежды в кроваво-красные плюмажи: лохмотья и штанишки, футболки и тиньоны, шляпы и худи. Их глаза закрываются, а затем открываются как единое целое, смотрят вниз на меня, а затем вверх, на небо, пока ветер кружит вокруг них и стонет, их рты раскрыты, порывы ветра – их песня: Да.

Я стою так, пока не исчезает солнце. Стою, пока не слышу запах сосны сквозь соль и серу. Стою, пока не восходит луна, и их рты не закрываются, и они не становятся стаей серебристых ворон. Стою до тех пор, пока не наклоняюсь, не поднимаю палку, не поворачиваю к дому и не бью воздух перед собой, отгоняя призраков, и не вижу Па с Кайлой на руках. Они светятся ярко, как призраки в темноте.

– Мы волновались, – говорит Па.

– Да, – шипят они.

– Ты все не возвращался, – говорит он.

Я пожимаю плечами, хоть он этого и не видит. Кайла крутится у него на руках.

– Вниз, – просит она.

– Нет, – говорит Па.

– Вниз, Па. Пожалуйста, – говорит она.

– Пойдем, – говорю я.

Присутствие дерева с призраками заставляет кожу на моей спине гореть, словно сотни муравьев ползут вдоль моего позвоночника, ища нежное место между костями, чтобы укусить. Я знаю, что мальчик сидит там, наблюдает, раскачиваясь, как водоросль.

– Пожалуйста, – говорит Кайла, и Па позволяет ей спуститься на землю.

– Нет, Кайла, – говорю я.

– Да, – говорит она, а затем проходит мимо меня, неуверенно шатаясь, потому что темно.

Она встает лицом к дереву, носом вверх к небу. Голова откинута назад, чтобы лучше видеть. Ее глаза – как у Майкла, нос – как у Леони, ее плечи – как у Па, а то, как она смотрит вверх, словно оценивая дерево, – как у Ма. Но что-то в том, как она стоит, как она собирает все части от всех нас и удерживает их вместе, – это уже все она. Кайла.

– Идите домой, – говорит она.

Призраки вздрагивают, но не уходят. Они все еще раскачиваются с открытыми ртами. Кайла поднимает одну руку, ладонью вверх, как будто пытается успокоить Каспера, но призраки не успокаиваются, не поднимаются и не исчезают. Они остаются. Кайла начинает петь песню из не складывающихся друг с другом, корявых слов, которые я не могу понять. Только мелодию, низкую, но громкую, как шум и колыхание деревьев, которая перекрывает их шепот, но в то же время переплетается с ним. И призраки шире открывают свои рты, и их лица складываются по краям, так что они выглядят, как будто плачут, но не могут. Кайла поет громче. Она машет рукой в воздухе и поет, и я знаю это, знаю этот жест, знаю, что так Леони гладила меня по спине, гладила по спине Кайлу, когда мы боялись мира. Кайла поет, и толпа призраков наклоняется вперед, кивая. Они улыбаются с чем-то вроде облегчения, вроде воспоминания, с чем-то вроде покоя.

Дл.

Кайла дергает меня, и я беру ее на руки. Па поворачивается к дому. Я следую за ним, пока он ищет енотов, опоссумов и койотов, отгибает ветку за веткой, ведя нас обратно домой. Кайла напевает мне на ухо, говорит “ш-ш-ш”, как будто это я – младенец, а она – мой старший брат, говорит “ш-ш-ш”, как будто помнит звук вод в утробе Леони, звук всех вод в мире, и теперь она его поет.

Домой, говорят они. Домой.