Гроб хрустальный. Версия 2.0 - Кузнецов Сергей Юрьевич. Страница 14

Глеб смеется. Ему почему-то кажется: он уже слышал когда-то эту историю. Может, от Оксаны, а может – от кого-нибудь еще.

– На самом деле, это тестовая история, – поясняет Оксана. – Настоящие программисты обычно оживляются и начинают мне объяснять, что это должна быть не стойка винчестера, а стойка процессора. Или наоборот, потому что я всегда путаю.

– Да я никакой не программист, – вздыхает Глеб. – Даже диплом по солитонам писал.

Интересно, думает он, помню я сейчас, что такое эти солитоны? Как там было у Бродского: чтобы забыть одну жизнь, нужна как минимум другая. Другая жизнь – это с Таней, и ее он прожил. Вероятно, лишь когда закончится другая жизнь, можно вспомнить первую. Так теперь и случилось.

– А ты думаешь, Зюганов может победить на выборах? – спрашивает Оксана

– Шутишь? – отвечает Глеб. – Посмотри, что по телику творится. С этим покончено. Ты скажи лучше, кого из ребят видела?

– Да почти никого, – пожимает плечами Оксана. – Вот Емелю, Ирку, Абрамова и Светку Луневу видела, благо, они вместе работают… Феликса еще – а так почти никого.

– И как они?

– Нормально. Мало изменились. Приятно, что они как-то нашли себе нишу в совке.

Слово "совок" никто не говорил уже лет пять и Глеб снова думает: Оксана тоже мало изменилась. Живя в Москве, он, наверное, видит одноклассников реже, чем наезжавшая сюда Оксана. По большому счету, это неслучайно: уже десять лет назад он знал, что им не о чем говорить. Глеб старался походить на Таниных друзей и не хотел возвращаться к тому, что осталось позади. Теперь следует признать: силы потрачены зря – встречая старых приятелей или даже незнакомых матшкольников, вроде Оси, Глеб чувствует, будто вернулся домой. Немного грустное возвращение человека, который понял, что мало приспособлен для жизни в других местах. Нечто подобное, вероятно, испытала бы Оксана, репатриируйся она в Москву.

– Было приятно их повидать, – продолжает она. – Особенно Емелю. Он был какой-то очень светлый. Вспоминал, как мы вместе учились.

– Было дело, – кивает Глеб. Ему тоже было что вспомнить.

– Он, кстати, недавно Маринку Царёву встретил. Тебе не рассказывал?

– Нет.

Маринка Царёва. Суток не прошло, как Витя сказал: "Это все из-за Маринки Царёвой", – и вот снова. Первая красавица класса, исчезнувшая, по словам Феликса, сразу после выпуска, – почти как Глеб.

– У меня было ощущение, что между ними что-то есть… мне показалось, неслучайно он мне рассказал, лишь когда мы вдвоем остались.

– Думаешь?

Вот странно. Никогда бы не подумал, что одноклассники могут заводить любовниц и изменять друг другу. Почему-то казалось: для них до сих пор секс – скорее тема для шуток, чем реальное действие. Да, они шутили в школе о сексе… почти всегда о сексе. Однообразные шутки подростков, которые видели голых женщин лишь на репродукциях картин из Эрмитажа.

– Я не знаю. Вы же все в нее были тогда влюблены.

– Ну, только не я, – качает головой Глеб. – Ну, Чак, Абрамов, Вольфсон… как, кстати, он поживает?

– Не знаю, – раздраженно отвечает Оксана. – Почему вы все думаете, что, если мы оба живем в Америке, то общаемся друг с другом больше, чем вы с нами? Между нами четыре часа лета и три часа разницы. Впрочем, сейчас я специально взяла билет через Сан-Франциско, чтобы с ним повидаться.

– Привет ему передавай.

Глеб смотрит на Оксану и пытается увидеть ту девочку, в которую был влюблен когда-то. Густые брови, темные волосы, карие глаза. Ему кажется, это все, что он помнит об Оксане – и вот брови, волосы, глаза на месте, но знакомый образ не складывается.

Телефонный звонок. В трубке – третий раз за день – полузабытый голос. На этот раз – Феликс Ляхов.

– Привет, Железный, – говорит Глеб. – У меня Оксана как раз сидит.

– Она уже знает?

– О чем?

У Феликса такой голос, что на секунду возвращается позабытое ощущение ваты в воздухе. Серой, вязкой ваты, заполнявшей кухню, – даже лица Оксаны не разглядеть.

– Мишка Емельянов вчера застрелился.

Сквозь вату Глеб выходит в коридор, волоча за собой длинный телефонный шнур.

– Да ты что?

– Никто не знает, в чем дело, – продолжает Феликс. – Ирка в истерике, Абрамова никто не может найти. Похоже, у них там неприятности в конторе.

– Боже мой, боже мой, – механически повторяет Глеб. Перед глазами – пожилая женщина. Она цепляется руками за гроб и кричит: "Сыночка, сыночка моя!" – а поверх этой картины, точно в авангардном фильме, – утреннее лицо Абрамова, посеревшее от страха.

– Короче, похороны послезавтра, в два.

– Приду, да, конечно.

Он хочет спросить, звонил ли Феликс Маринке, но тот уже повесил трубку. Глеб возвращается на кухню. Лучше всего сейчас выгнать Оксану и лечь спать.

– Что случилось? – спрашивает Оксана.

– Ты когда уезжаешь? – говорит он вместо ответа.

– Завтра.

Да, думает Глеб, тогда не скажу. Пускай ей Вольфсон скажет в Сан-Франциско: кто-нибудь ему напишет. Пусть Оксана улетит из России с легким сердцем.

– Жалко, что так ненадолго. – Он вздыхает и наконец говорит то, на что не мог решиться весь вечер: – А помнишь, как мы танцевали после выпускного?

– Помню, – улыбается Оксана. – Хотя довольно смутно. Я была в тебя немножко влюблена.

За окном в летних сумерках раздаются пьяные голоса подростков: они буха?ют на детской площадке.

– Я был в тебя очень влюблен, – говорит Глеб. – Может, сильнее, чем в кого-либо. Кроме, наверное, моей жены.

– Ну, прости тогда, – отвечает Оксана.

– За что?

– Что все так вышло. Если б мне было не шестнадцать, а двадцать, я бы тебе хоть дала.

Она смотрит прямо в глаза, и Глеб понимает: сейчас он этого не хочет. Дети, когда-то любившие друг друга, умерли так же бесповоротно, как Леша Чаковский или Миша Емельянов. Никакой сексуальный акт их не воскресит.

– Матшкольные мальчики и девочки, – продолжает Оксана, – в школе не трахаются.

– Почему? – спрашивает Глеб. Грусть, почти непереносимая в своей материальности, сгущается в кухне. – Марина с Чаком трахались.

– Да ну?

– Он мне сам рассказывал. Они переспали, когда мы ездили в Питер.

Ноябрь, 1983 год

Здесь должен быть фонтан, но он не бьет, повторяю я про себя, однако сырость северная наша, освобождает власти от забот, и жажды не испытывает чаша.

Увидеть фонтан памяти героев полуострова Ханко нам так и не удалось. Сырости, впрочем, и так хватает. Не февральская, но ноябрьская морось висит в воздухе. В такую погоду нетрудно поднять народ на революцию: в самом деле, нечего терять, кроме своих цепей.

Цепи повсюду – на мостах, оградах каналов, украшениях памятников. Этому городу их потерять не грозит.

На стрелке Васильевского Лешка Чаковский разводит руки и орет: Вот сюда я приду умирать! Мелкие капли дождя падают ему на лицо. Вольфсон и Абрамов смотрят осуждающе, Емеля спрашивает: А почему именно сюда? Оксана отводит мокрые волосы с лица, ежась на влажном осеннем ветру, дрожит в синей курточке из "Детского мира", что-то шепчет Светке Луневой. Лажа кричит: Все в автобус! и мы один за другим лезем в двери туристического "икаруса".

Река цвета консервной жести остается за окнами материализовавшейся цитатой. Этому городу не грозит немота: любой камень может обернуться поэтической строчкой. Стихи висят в воздухе фирменной петербургской сыростью.

– Ты придурок, Чак, – говорю я, – засыплешься по глупому, на хрен надо?

– Да ладно, – отвечает Чак, – я ничего такого и в виду не имел. Мол, так здесь классно, что умереть не жалко, вот и все. А ты что подумал?

Улыбается ехидно, как всегда. Чаку закон не писан. Родители в Академии наук, дедушка – член-корр, если что – отмажут. У Чака всегда все будет хорошо – после школы он поступит на мехмат, пятая графа у него чистая, никаких проблем. В аттестате – одни пятерки, даже по физкультуре. Плакатный красавец, широкоплечий блондин, Джин Грин Неприкасаемый. Не бэ, говорит он мне.