Серенький волчок - Кузнецов Сергей Юрьевич. Страница 2
– В этом климате совсем не тянет, – сказал Женя.
Горский кивнул.
– Это точно.
Израильский климат не нравился ему. Три года Горский прожил в окрестностях Сан-Франциско, куда понемногу стягивались русские программисты, оказавшиеся в Америке в первой половине девяностых. За это время Горский привык к мягкой, хотя и переменчивой погоде: сам город напоминал Петербург, в котором отменили зиму, но зато растянули осень и весну на весь год, а на берегу океана и в жару дул ветер, так что даже самой жаркой – истинно калифорнийской – летней порой легко было спастись от духоты – если, конечно, в компании таких же искателей прохлады не застрять наглухо в пробке. Здесь, в Израиле, Горскому казалось, что от жары не убежать: даже под кондиционером не хватало кислорода. Странно было слушать Женины рассказы о том, как в первые годы после приезда он был дорожным рабочим, весь день на палящем солнце – и ничего. А теперь – офис, квартира, машина, всюду кондишн, о том, чтобы пройтись по улице, страшно и подумать, особенно когда дует хамсин.
– Хамсин – это по-арабски "пятьдесят", – объяснял Женя. – Ветер с пустыни, пятьдесят дней в году. Но не подряд, так что жить можно.
Неудивительно, что в этом климате евреи понемногу перенимали арабский образ жизни: медлительность, горячий кофе со стаканом ледяной воды, тягучая музыка, пита, хуммус, фалафель, кальян. И что воюют, думал Горский, ведь по сути же – один народ. Уверен, когда праотец Авраам ездил здесь на верблюде, на нем был не лапсердак и пейсы, а заштопанный халат и какая-нибудь тряпка на голове, вроде тюрбана. Вот у Жени на полке "Путь суфиев" Идрис Шаха стоит рядом с "Хасидскими притчами", а младшая сестра учится танцу живота. Глядишь, еще немного – и все перемешаются, как в Калифорнии, заживут счастливо и мирно. Женька говорит, что арабские рынки – самые дешевые, арабы – прекрасные строители и разнорабочие, все довольны, даже политики в Осло вроде обо всем договорились. В 2000 году палестинцы получат наконец свое государство, всё успокоится.
Но государство у них будет только через два года. А пока, в августе 1998-ого, Юлик и Женька беседуют о своей утраченной стране, потому что Горский решился, наконец, слетать в Москву. Он предвкушал встречу с Антоном или Никитой, экскурсию по местам былой славы, косячок по старой памяти, московские достопримечательности. Три года – большой срок. Горский помнил, что в начале девяностых город не держал форму и менялся на глазах. Выйдешь из дома – а на месте ларька только дыра в асфальте, а там, где вчера продавали воду, нынче продают вино.
– Даже не верится – говорил Женя. – Я в Москве был один раз, в 1983-м, когда поступать в МГУ пытался. Провалился, конечно, и вернулся в Харьков, но впечатление, помню, было сильное. Для меня Москва всегда будет столица нашей Родины.
– Не Киев? – спросил Горский.
– Какой Киев? – возмутился Женя. – Украина мне не Родина, нет для меня такой страны. Я родился в Советском Союзе и из Советского Союза уехал в 1990 году. Я его никогда особо не любил, но другой Родины у меня нет – если, конечно, не считать вот этой, исторической. Я, может, потому и уехал – почувствовал, что Родины у меня больше не будет: год-два – и все.
– Ты говоришь странные вещи, – сказал Горский. – Москва – столица, пускай, но почему Родины-то больше нет? Вот представь, у тебя есть родители, а потом они развелись, пусть даже взяли себе новые имена, ну, крестились, скажем, или наоборот, приняли этот ваш иудаизм. Зовут их по-другому, живут они по отдельности, но все равно – странно говорить, что у тебя больше нет родителей.
– Это сложный вопрос, – сказал Женя. – При таком раскладе у меня, конечно, есть мама и папа, но не факт, что есть родители.
– И впрямь сложный вопрос, – сказал Горский, – но, мне кажется, он скорее лингвистического порядка. Проблема имен. Я когда-то читал об этом. Где тот инвариант, который сохраняется при всех изменениях? Типа, сколько признаков надо сменить у объекта, чтобы он перестал быть "собой". Как мы вообще определяем тот или иной объект, если не через совокупность его свойств? А если свойства меняются – то как быть? Вот кошка – это животное с хвостом, четырьмя лапами и шерстью. Но есть бесхвостые кошки и кошки без шерсти. Если такой кошке отрежет лапу – она останется кошкой?
– Знаешь, ей не будет дела до того, осталась ли она кошкой. Ей будет просто больно.
Горский задумался.
– Ты прав, – сказал он после паузы. – Кошке будет просто больно. Это и есть травма. Я имею в виду – когда мы все время вынуждены искать ответ на вопрос "что случилось, куда все подевалось?". Мама с папой развелись – где мои родители? Моя страна распалась – где моя Родина? Где моя лапа, если говорить о кошке.
– Если уж мы так серьезно, – сказал Женя, – я бы мог сказать, что моя Родина – везде и нигде. Небесный Иерусалим и небесный Советский Союз.
– Это выход в трансценденцию, – сказал Горский. – Известный способ преодоления травмы. Особенно распространенный в России, Калифорнии и Израиле.
Самое обидное, что Горский уже понимал: на этот раз он так и не доедет до Москвы. Планируя путешествие, он решил, что, раз уж летит через океан, по дороге на недельку заглянет в Израиль. Давно хотелось посмотреть страну, тем более появился виртуальный друг – Женя Коган, программист из Хайфы, с которым они познакомились в гостевой "Русского журнала". Около года переписывались, обсуждая литературу, политику и сетевые сплетни – и когда Горский сообщил, что собирается в Москву, Женя предложил остановитья в Израиле и неделю пожить у него.
Неделя грозила обернуться месяцем – как раз сегодня, когда Горский поехал на экскурсию в Иерусалим, в Старом Городе у него сорвали с плеча сумку, где почти ничего не было, если не считать советского паспорта с американской визой Н1. Кредитные карточки, деньги, даже распечатанный на принтере листок с телефонами и адресами лежали в бумажнике, который Горский по привычке сунул в задний карман джинсов. Этот рефлекторный жест – расплатиться и убрать бумажник в карман – избавил Горского от множества хлопот, но, к сожалению, не от всех. Надо было делать новый паспорт в российском консульстве, а потом восстановить визу в американском посольстве. Ясно, что о Москве придется забыть.
Не пройдет и недели, как Горский поймет: потеря паспорта не была случайностью. Он не мог оказаться в Москве, – он никогда не появлялся там, где что-то происходило. Так была устроена его жизнь: подобно Ниро Вульфу, он был обречен разгадывать все загадки, так и не увидев места преступления.
В дверь позвонили, и Женя пошел открывать. Горский уже сидел за компьютером и отправлял мэйл Глебу Аникееву, московскому приятелю, которого не видел ни разу в жизни. Два года назад Горский помог Глебу разгадать одну загадку, и хотя воспоминание об этом деле не доставляло особого удовольствия, Юлик собирался повидаться с Глебом в Москве. Теперь Горский писал, что, увы, приезд отменяется, будем надеяться – не навсегда.
Нажав на "Send", Горский услышал за спиной глубокий и мягкий голос с едва различимым южным – не то украинским, не то еврейским – акцентом, голос, на который за семь лет наложилась характерная ивритская интонация. Медленно, не веря себе, он развернулся на крутящемся кресле – и увидел Машу Манейлис.
Они познакомились в Крыму летом 1991 года, последним советским летом: Маша приехала поездом из Харькова, Горский – стопом из Москвы. Днем они пили дешевую "Массандру" и нагишом купались в море, ночью пытались сварить молоко из безмазовой харьковской травы и занимались любовью в душной брезентовой палатке. В сентябре Машины родные уезжали в Израиль, и она приехала в Крым попрощаться с Черным морем. Перед тем как посадить ее в ялтинский автобус, Горский нацарапал на пачке "Беломора" адрес, но ни одного письма так и не получил. Возможно, думал Горский, Маша давно забыла эту историю – немного грустный символ прощания со страной и временем, которых никогда больше не будет. А может, она просто потеряла картонку или забыла ее в Харькове.