Уиронда. Другая темнота (сборник) - Музолино Луиджи. Страница 26

Потом свернул на улицу Мучеников свободы и поехал на юг, в сторону соседнего городка Гарцильяно. Там холмы казались пониже, словно между ними было небольшое плато из базальта. Рассвет золотыми мазками украсил их свинцово-розоватые вершины, и холмы стали выглядеть еще массивнее, будто на равнину поставили перевернутый гигантский утюг.

Мы проводили «Фиат» взглядами, пока свет задних фар не исчез за поворотом в голубоватом облаке выхлопных газов.

Автомобиль нашли на следующий день: водительская дверь была открыта, а цепочка следов прерывалась у подножия холма перед тропкой полуметровой ширины, вьющейся по склону.

С тех пор об Адриано Николоди ничего не слышно. Он, как и почти все, кто пытался перебраться через холмы, числится пропавшим без вести.

* * *

Глаз, по какой-то невероятной случайности, удалось сохранить. Хотя не очень понятно, хорошо это или плохо, потому что повреждение привело к атрофии зрительного нерва; глаз стал косить и напоминал вялую сливу, а зрение очень сильно упало. Родители девочки написали заявление, выиграли суд, и Луку отстранили от занятий на две недели. Это означало, что экзамены в конце года ему не сдать, и отныне за ним окончательно закрепилась репутация психопата.

Синьора Нордороя заставили идти с сыном к психиатру. Он был в ярости. Ему что, больше делать нечего? Пришлось прерывать приятнейший отдых в термах Пре-Сен-Дидье, ехать домой и вправлять мозги этому засранцу, который заперся у себя в комнате и рисует как ни в чем не бывало, будто выколоть однокласснице глаз – это сущие пустяки.

Нордорой опять поймал себя на мысли, что почти ничего не чувствует к своему родному сыну.

Психиатр ограничился банальными рекомендациями: подростковая депрессия, апатия, ангедония, вспышки гнева, это пройдет, пусть мальчик принимает вот такие капли три раза в день, вы должны больше времени проводить с ним, период взросления очень непрост, он потерял мать, за прием с вас сто двадцать пять евро, я выписываю квитанцию?

Лука вернулся в школу, но учился откровенно плохо. Немного оживал только на уроках изобразительного искусства, которых было всего два в неделю. И когда в конце года провалил экзамены, стало понятно, что на диплом ему плевать.

Все больше времени он посвящал занятиям живописью, не отвлекаясь ни на что другое. И добился невероятного прогресса для самоучки. Много экспериментировал и научился прекрасно рисовать не только на бумаге, но и на холсте, на дереве, на ткани, – на любой поверхности. Вместо маркеров стал использовать кисти, угольные карандаши, акварель. Но только одного цвета. И придумал название своим произведениям:

Черные холмы истязаний

Название было всегда одним и тем же, будто каждый рисунок – лишь часть какого-то другого, огромного, видеть который мог только он.

В таланте Луки никто не сомневался, но от его рисунков исходила аура какой-то исключительной неправильности. Тому, кто смотрел на них долго, становилось не по себе. Казалось, так нельзя рисовать, так не принято, хотя в картинах не было ничего непристойного, провокационного или устрашающего.

Лука рисовал угрюмые холмы, нависающие над Орласко, – и больше ничего.

Но владельцам галерей и любителям искусства вряд ли пришелся бы по вкусу странный стиль, когда мазки густой черной краски в несколько слоев щедро накладывались на белый холст, а крошечные домики словно отступали в поисках укрытия, видя перед собой изрезанный контур холмов.

Как-то летним вечером Лука тихим голосом сказал отцу, что хотел бы бросить школу и заняться живописью. Ему было восемнадцать лет.

Синьор Нордорой только что вернулся с ужина с руководителями издательства, где узнал, что долгожданный совместный проект с важной издательской группой, который он так активно продвигал в совете директоров в обмен на взятки и щедрые подарки, не получил большинства голосов и не попал в ближайшие планы «Сумасшедшего книготорговца».

Нордорой пытался залить разочарование алкоголем и разжечь пульсирующий у основания черепа гнев кокаином. Он был нечист на руку и теперь боялся, что все махинации выплывут на поверхность и его уволят – через несколько недель так и случилось.

А тут еще и сынок – сидит в гостиной, слушает Вильму Гоич, таращит на него свои огромные глаза с обмякшими, тонкими, как крылья бабочки, веками и заявляет, что собирается стать художником-нищебродом.

– Пап, ну, что скажешь? – спросил Лука своим пронзительным и в то же время глухим голосом, похожим на скрип металлических частей робота. – Можно?

Пап, ну, что скажешь? Можно?

На мгновение взгляд синьора Нордороя затуманился. А в следующую секунду он выплеснул на сына все свое разочарование и злость. Отвесил пощечину, дал пинка под зад, отшвырнул Луку на диван, а сам кинулся в его комнату, круша мольберты и кромсая холсты.

– Так вот, что ты хочешь сделать со своей жизнью! Хочешь всегда оставаться таким же ничтожеством, как сейчас?! – заорал он, брызгая слюной, и подскочил к большому полотну, на котором был изображен Орласко со второго этажа, из окна маленькой библиотеки матери.

Лука повел себя так же, как в случае с одноклассницей.

Оскалив зубы, словно дикий зверь, он с нечеловеческой яростью бросился на отца, прыгнул ему на спину, стараясь выцарапать глаза и укусить за нос. По комнате летали клочки бумаги, банки с чернилами и тюбики с черной краской, пока дерущиеся не рухнули на пол, как мусорные мешки с гнилыми листьями, и остались лежать – опустошенные, безжизненные, бесчувственные.

Наконец синьор Нордорой встал, посмотрел на Луку подбитыми кровоточащими глазами, поднялся в свою комнату и, совершенно измученный, лег на кровать.

И заплакал.

На следующий день он пришел в бар к Эральдо и заявил, что после неприятной ссоры сын ночью ушел из дома, забрав свои рисунки и пластинку матери.

Нордорой сообщил в полицию, но там и пальцем не пошевелили, чтобы найти Луку. Мальчик был уже совершеннолетним, а про его напряженные отношения с отцом все знали и не сомневались, что ушел он добровольно.

В Орласко быстро забыли об одном из самых молчаливых и странных жителей, и весь год до появления холмов никто не знал, где Лука и что с ним.

* * *

Я останавливаюсь перед домом Эральдо, у двери из темного ореха. Вчера, после того как я ушел из бара, он, наверное, допил свою домашнюю настойку, закрыл дверь и поплелся домой, едва держась на толстых ногах. А сейчас наверняка еще спит.

Я поднимаю кулак, чтобы постучать, но почему-то медлю. Может, не стоит его будить? Я хотел поговорить с Эральдо в последний раз, рассказать, как все было на самом деле, попросить проводить меня до подножия холмов, – но зачем?

Я должен идти один.

Эральдо и так сделал больше, чем следовало. Я не был с ним откровенен, даже и близко, но он все равно каждый вечер наливал мне и составлял компанию. И дал оружие. Я чувствую, как пистолет, «Беретта», весь исцарапанный, упирается в бедро. Скорей всего, мне придется стрелять из него через пару часов. Не для защиты. А чтобы избежать истязаний, которым подверглись другие.

Я наклоняюсь, подбираю кусок кирпича и пишу на земле перед дверью: СПАСИБО.

По пути на главную улицу вспоминаю вопрос, который Эральдо задал мне несколько месяцев назад, когда мы курили.

– Если бы Лука все еще был в Орласко, мы могли бы спросить его, да? О его холмах.

– Да. Если бы он все еще был в Орласко, то да. Но он ушел. Его здесь нет, – ответил я бармену.

Это был первый и последний раз, когда мы говорили о Луке.

Я прибавляю шаг. До холмов уже совсем недалеко. Выходя на окраину города, куда дотягивается их тень, я чувствую что-то вроде смирения, и это греет душу. Но смирение не в силах развеять ни страх, ни чувство вины.

Не отрываясь, я смотрю на возвышающуюся передо мной стену, черный, как уголь, камень, брошенный с неба на землю жестоким божеством.