Уиронда. Другая темнота (сборник) - Музолино Луиджи. Страница 79

Прихрамывая, я зашел в дом; мать сидела у окна и вытирала слезы.

Она все видела.

Я уже не помнил, когда она плакала в последний раз.

Хотел было ее обнять, но не смог и пошел в душ.

* * *

Он вернулся после ужина, пьяный в стельку, с кое-как перевязанной ногой. Полчаса назад я уложил маму в постель, а сам растянулся на матрасе, плавая в ватном, жидком пузыре кайфа.

Отец подошел к двери в мою комнату, едва держась на ногах, и спросил, словно ничего не случилось:

– Как она?

– Как может чувствовать себя умирающий.

– Ты дал ей морфина?

– Естественно, – я не стал говорить, что одну ампулу принял сам. Поэтому мне было так хорошо. Спокойно. Легко. – Где ты ее похоронил?

– В тополиной роще, по дороге к полю Мартини.

– Это ты должен был заболеть раком, – сказал я. Или только подумал, что сказал. Потом услышал, как он хромает вниз по лестнице и заходит в погреб.

* * *

На этот раз мое забытье прервал крик матери.

Я сполз с кровати, ноги подкашивались, губа и грудь словно были стянуты шнурками боли. Теперь, когда облегчение, принесенное морфином и сном, закончилось, полученные удары давали о себе знать. Острые края сломанных зубов царапали язык.

Шатаясь и сгибаясь в три погибели, я побрел по темному коридору в комнату родителей: оттуда раздавался храп выброшенного на берег кита, а крики матери шли откуда-то снизу.

И были не такими, как всегда.

Она кричала не от боли. А от страха.

Насколько позволяло избитое тело, я бросился вниз по лестнице и увидел, что мать, открыв рот и не переставая кричать от ужаса, показывает пальцем в окно, выходящее во двор.

У нее бывали галлюцинации из-за приема паллиативных препаратов, так как рак уже добрался до нервной системы, и на нервных узлах образовались опухоли; я в два прыжка оказался рядом, чтобы успокоить ее.

Посмотрел туда, куда она показывала пальцем.

За чаном с подливкой, вдалеке, мне померещился какой-то силуэт, высовывающийся из-за столба у входа в свинарник.

Комок шерсти.

Смешной облезлый коричневый хвост, который едва заметно вилял в пелене мороси, сыплющейся из глаз неба, как слезы.

Всего несколько секунд – и он исчез за серым сараем; может, у меня в голове помутилось от побоев? Или морфин еще действует?

Я потер глаза.

Во дворе никого не было.

Ни одной живой души.

Только пустота.

Или…

Почему мама так кричала?

Я взял ее за плечи и спросил, что она видела.

– Мертвую… – послышался шепот, вырвавшийся из плена опухолей. – Мертвую. – Потом она бессильно опустилась на диван, обхватив раздувшуюся голову руками.

Не знаю, сколько я простоял, вцепившись в подоконник и вглядываясь в сырой воздух, убеждая себя, что нельзя поддаваться на провокации безумия, которое десятилетиями не отпускало мою несчастную семью. Потом услышал шаги.

Отец.

– Что там высмотрел? Почему твоя мать так орала? Свиней покормил? Шевелись давай, а я займусь курицами.

Я не стал оборачиваться. Снова увидел комок коричневой шерсти, который обрисовывался на торце сарая, где свиньи копошились в собственном дерьме. Услышал, как отец заворчал, вышел на улицу, где лил дождь, направился к курятнику с ведром корма.

Он что-то насвистывал.

Но еще не успел закрыть за собой дверь, как свист сменился дикими криками.

Немыслимыми проклятиями.

И в его голосе я услышал то, чего не слышал никогда раньше.

Не понимая, в чем дело, я подошел к нему и встал на пороге курятника.

Вы, наверное, уже догадались, что я вовсе не неженка. Мне приходилось у свиней роды принимать, кроликов убивать и освежевывать, котят топить… но когда я засунул голову в курятник и увидел, во что он превратился, м-да, тут меня согнуло пополам и чуть не вывернуло.

Курятник напоминал скотобойню. Запах крови, экскрементов и смерти стеной стоял в воздухе – удушливый, влажный и одуряющий.

– Дьявол дьявол дьявол, – безостановочно повторял отец.

Курицы словно взорвались, их как будто пережевали с бешеной яростью. От сорока пяти куриц остались лишь перья, сломанные кости и размазанные по потолку, стенам и полу кишки. Удивительно, но некоторые были еще живы и могли служить живым тотемом варварства. Они смотрели на нас своими желтыми глупыми глазами и испускали из сломанных клювов мучительные предсмертные стоны.

– Кто это сделал? – спросил я, когда ко мне вернулся дар речи. – Куницы?

Но мы оба прекрасно знали, что никакая куница, даже сотня куниц, и никакое животное из известных нам не смогло бы такое сотворить. И вдруг в этой феерии потрохов и крови и разноцветных перьев я увидел клочок шерсти.

Коричневой, разумеется.

Цвета кофе с молоком, если быть точным.

Отец обернулся и уставился на меня, а я подумал, что его глаза кто-то заменил стеклянными шариками.

Он обожал куриц. И неплохо зарабатывал на продаже яиц. Испачканные в вине губы задрожали. Он сглотнул, фыркнул, как чайник, и, ссутулившись, вышел на улицу, под дождь.

От удовольствия у меня побежали мурашки. Он был напуган, и в первый раз в жизни я увидел в нем страх и бессилие.

– Прибери это говно, – приказал он.

И пока я, улыбаясь, прибирал это говно, тысячи вопросов, как голодные курицы, поклевывали гумно моего мозга.

* * *

Трудно было представить, что ждало нас дальше.

Через несколько дней после бойни в курятнике начали происходить странные вещи, – чем дальше, тем более странные, – и с каждым днем во мне крепла уверенность, что реальность дала трещину, что она никогда не будет прежней из-за невероятных, абсурдных событий, которые на нее повлияли.

Во-первых, мы стали находить собачье дерьмо, разбросанное по двору. Обычно возле колышка, где раньше привязывали Собаку.

На дворе постоянно появлялись четкие отпечатки собачьих лап. Они шли вокруг свинарника и чана с подливкой; мы пытались выяснить, не пролезла ли через щели в заборе какая-нибудь бродячая собака, но следы никуда не вели и заканчивались внезапно. Будто тварь, оставившая их, падала с неба. Отец заделал щели в заборе колючей проволокой, но следы и дерьмо никуда не делись.

Иногда ночами я слышал далекое поскуливание, хорошо мне знакомое; оно больше походило на плач младенца, чем на голос зверя. Эхо разносилось по полям и через тополиные рощи пробиралось под двери и окна нашего старого дома, не давая мне заснуть.

Мать, которую почти покинули силы, без конца твердила, что наш дом проклят и мы должны его сжечь. Отец смотрел на нее мутными глазами, говоря, что вместо мозгов у нее теперь опухоль.

Однажды я проснулся часа в два ночи, пошел в туалет, и, пока стоял перед унитазом, услышал доносящееся с улицы бряканье металла, более громкое, чем храп отца.

Кланг клинг кланг.

Клинг, кланг, клинг.

Я подбежал к окну, даже не натянув штаны, распахнул ставни и прищурился, вглядываясь в темноту: ничего не было видно, кроме неясных силуэтов колышка и цепи, оставшихся там с того дня, как Собака отошла в лучший мир. А она действительно сейчас в лучшем мире? Или каким-то непонятным образом осталась в нашем дворе, на наших землях? Чтобы нас истязать?

Утром отец вырвал колышек и выбросил цепь. С каждым днем он выглядел все более нервным и уставшим.

Я злорадно ухмылялся.

До нас дошли слухи, что на почтальона из Орласко, когда он возвращался на велосипеде со смены, напала собака; она тихо подкралась сзади и бросилась на него, откусив изрядный кусочек икры, как будто это сочный бифштекс из телятины.

На границах нашей реальности что-то витало, какая-то сущность, пахнущая псиной, сырой шерстью и ненавистью.

Мы все это знали.

Даже моя мать. Особенно моя мать. Может, все дело в том, говорил я себе, что одной ногой она уже перешагнула черту, отделяющую нас от другого мира.

Отец то и дело наведывался в погреб. Он перестал донимать меня, бить и издеваться. Я знал, что он о чем-то напряженно думает. Знал, что он тоже слышит это мистическое поскуливание, исходившее из самих атомов земли, которая нас кормит. Глаза у него потухли, он целыми днями молчал и за несколько недель постарел лет на пятнадцать, то есть стал тем, кем был всегда: тенью, привидением, жалким подобием человека, ошибкой природы. Но каждый раз, когда он встречался со мной глазами, я видел в них неизменный злобный огонек.