Уиронда. Другая темнота (сборник) - Музолино Луиджи. Страница 76

– Молодец, ты отлично поработал, – заявил он, так хлопнув меня по плечу, что я чуть не задохнулся.

Это был единственный раз, когда я хотя бы отдаленно почувствовал себя его сыном.

* * *

Кое-как закончив обязательную школу, я стал пленником на постоянной основе. Пленником деревни, дома, депрессии.

Годы медленно ползли друг за другом, одна сезонная работа сменяла другую, за летом шла осень, потом – зима, а с приходом весны начинался новый отсчет. Когда живешь за городом, времена года – это не абстрактные понятия, а совершенно реальные и живые, ты чувствуешь их всем своим существом, потому что они управляют смертью и жизнью, а ты – участник этих процессов смерти и возрождения, смерти и возрождения, и знаешь, что однажды тоже умрешь – но не возродишься.

Природа, которая кормит тебя и заставляет трудиться, дает тебе тополя и кукурузу и помидоры и свиней и телят, – это огромное пресмыкающееся из плоти и растений и грязи и навоза и людей, бесконечно пожирающая собственный хвост, чтобы питаться и питать, – однажды выплюнет тебя из своей вечной круговерти, и – не поминайте лихом.

Если часто об этом думать, можно свихнуться. Но совсем не думать невозможно, потому что в деревне смерть всегда на виду, всегда где-то рядом. Теленок умер, не успев родиться, канава пересохла без дождей, как сказал бы Монтале [20]…

И мама заболела. Мне было двадцать два, когда она почувствовала боль на лице, под левым глазом. В больнице сделали томографию и обнаружили опухоль слизистой оболочки щеки. Карциному. Ее удалили, но рак вернулся, не помогли ни химиотерапия, ни лекарства, ни молитвы. Чертов рецидивист, не желающий умирать.

У нее выпали волосы, и лицо раздулось, и на кости появился нарост, как корнеплод, чудовищный корнеплод фиолетового цвета из кожи и сошедших с ума тканей. Она оказалась крепкой и протянула еще довольно долго, почти девять лет. Хотя завидовать тут нечему.

Услышав диагноз, отец совсем озверел. Мы с Собакой были козлами отпущения, на которых он вымещал всю свою ярость.

Собака сидела на привязи, как всегда. Постаревшая, что уж тут говорить. Столько лет на короткой цепи без крыши над головой – тут любой состарится.

Мне больше не запрещали гладить ее и сидеть рядом. Собака стала тем, для чего ее держали и били: живой сигнализацией. А у монстра были заботы и кроме меня: рак, вино, кукуруза, которая больше не давала хороших урожаев. Мне доставалось уже не так часто, но, когда это случалось, было по-прежнему больно.

Порой по вечерам, когда дом погружался в тишину, я садился за стол и писал стихи; потом прятал их в ящике с двойным дном, которое сделал, потому что… ну, вы поняли.

Я написал стихотворение для мамы. Вот такое:

Под кожей лица
Зараженных галактик
дыхание
Без волос
В хирургическом вальсе
Ты мечешься среди простыней
И нету конца стерильному танцу страдания
Что кружит тебя в вихре
Пропахших лекарствами дней.

И каждую ночь, в три часа, я стал спускаться во двор; забирал еду с кухни и приносил ее собаке – бедняга, она ела прямо с рук и лизала мне пальцы. Я ненадолго садился рядом, гладил ее, смотрел ей в глаза, взгляд которых при свете звезд был удивительно похож на человеческий, даже слишком, и почти каждый раз читал ей стихотворение, которое посвятил ей, посвятил себе и повторял его как молитву: «У тебя – железная цепь… никому не нужные, как бездомные собаки… мечтаем о других дорогах…»

Потом я ложился спать и, прежде чем уснуть, думал о работе, которую предстояло сделать завтра, о лице матери, изуродованном безжалостной опухолью, и об обещании, которое дал своему четвероногому другу.

Я его не забыл.

* * *

Турин – красивый город. Я стал ездить сюда после того, как остался один. Чтобы развеяться.

Он считается магическим.

Я много читал об этом. Некоторые здания здесь построены по определенным законам и могут хранить в себе позитивную энергию от Вселенной. Но есть и другие, «черные», где случались ужасные вещи, где оставила свой отпечаток рука дьявола. И эти хорошие и плохие энергии борются друг с другом с тех давних времен, когда Турин был лишь кучкой хижин на берегу По, а маги и колдуны поклонялись деревянным идолам.

Не знаю, правда ли это.

Вот деревня – она точно магическая.

И ужасная.

Можете мне поверить, ведь я живу здесь всю свою жизнь. Сколько историй я слышал от крестьян, родителей и старых тетушек, прежде чем сам убедился в этом!

О привидениях, колдуньях и всяких страшилищах, которые обитают во тьме оврагов, явившись прямиком из прошлого, из древних ритуалов, призывающих дождь или хороший урожай; легенды о мейснурах, – древних целителях, излечивающих от болезней и опухолей движениями рук; о двухголовых телятах, родившихся в дни черного дрозда; о подземных туннелях, выкопанных в доисторические времена; о вотивных колоннах в честь святых с головами змеи; о камнях, на которых выцарапаны неразборчивые рисунки о том, как заколачивались колодцы с целебной водой; о местах, где хоронили младенцев, умерших без крещения, которые воскресали на несколько минут, чтобы принять Причастие и избежать первого круга ада…

Я часами могу рассказывать такие истории… но сейчас рассказываю вам свою, и она еще не закончилась.

* * *

Обрезать тополя, кормить свиней, управлять комбайном, разгребать снег, поливать кукурузу, а по ночам прятаться от всего этого в сочинении стихотворений.

Изо дня в день, покорившись судьбе.

До 2016-го в моем унылом существовании почти ничего не менялось.

Мне исполнилось тридцать.

Собаке – двадцать.

Никто не поставил бы и лиры, что она проживет еще долго, и говорить нечего. Надо было ее видеть: она стала похожа на привидение из древних сказаний – неприкаянную душу, обреченную день и ночь скитаться по задворкам в ожидании упокоения, в надежде, что кто-нибудь из живущих исправит эту несправедливость, и она, наконец, обретет вечный покой, который давно заслужила.

Ребра торчали, глаза помутнели от катаракты; нос потрескался, а из-за чесотки и постоянного нахождения на улице у нее выпала почти вся шерсть; но она не переставала вилять хвостом, завидев меня, и лизать мне руки каждый раз, когда я приносил ей горбушку хлеба или кость. Цепь была на прежнем месте, все та же – проклятая, ржавая, – и на шее у Собаки от нее пролегла борозда. Наверное, со стороны мы выглядели нелепо: тощая, как скелет, Собака, и жирный парень, которому светит инсульт.

Отец посинел от вина, но не бросил заниматься любимыми делами: напиваться, работать на земле, отвешивать пинки Собаке и превращать нашу жизнь в ад.

Как я уже говорил, забегая вперед, моя мать не сдавалась, но в тот год зимой болезнь одолела ее организм, вынудив большую часть времени проводить в постели; я приносил ей лекарства и еду в комнату, давал обезболивающие, но не мог заставить себя взглянуть на ее лицо в наростах опухоли, которая захватила уже половину головы и добрую половину души. Она смотрела на меня правым глазом, до которого карцинома пока еще не добралась, и бормотала, что я хороший сын, а я отвечал, что она хорошая мать, хоть это и была неправда.

Одним январским утром боль стала невыносимой, и я дал ей двойную дозу морфия; заметив, что в коробке с лекарствами больше нет ампул, взял выписанный врачом рецепт, влез на велосипед и поехал в аптеку.

Сидевшая на цепи Собака забила хвостом, как бешеная, и проводила меня каким-то тревожным странным лаем, похожим на пронзительный зловещий хохот. Я остановился на секунду, чтобы погладить ее и дать полизать руки, а потом выехал со двора, чувствуя, как колышется свисающий живот. На виа Портаза, узкой заасфальтированной дороге, которая вела к центру деревни, я вдруг подумал, что мама, наверное, скоро умрет.