Третьего не дано? - Елманов Валерий Иванович. Страница 22
Или то сверкнула злость?
Не уверен. Во всяком случае, радужка глаз, обычно темно-коричневая, почернела, а это у него верный признак подступающего гнева.
Однако на мне царь срываться не стал, хотя и к моему предложению отнесся несерьезно, то есть не стал ничего уточнять, переспрашивать, конкретизировать, а лишь горько усмехнулся и поинтересовался:
— А ежели оный вор заявит, что мощи нетленны, потому как вместо него в могилке лежит ни в чем не повинное дитя, коего злые слуги царя Бориски убили, перепутав с ним, — тогда что? А падучей он страдать перестал, потому что его икона излечила.
— Какая икона? — обалдел я.
— Ну, скажем, Владимирской богоматери али святого Димитрия, — равнодушно пожал плечами Борис Федорович. — Да не все ли едино. Ты лучше помысли, что будет, егда он так-то поведает всему люду? Поверят ему?
Я призадумался. Как ни прискорбно это признавать, Годунов оказывался прав и в том и в другом случаях. В нынешние-то времена таким вещам поверят девяносто девять из ста, а может, и девятьсот девяносто девять из тысячи.
А что касаемо мощей, тут и вовсе завал. Ведь Шуйский-то объявит их позже нетленными, потому что царевича, дескать, убили слуги Годунова, и получится нечто совершенно иное — младенец Дмитрий мгновенно становится не самоубийцей, а мучеником. Сейчас же этот фокус и впрямь не провернуть.
Но тогда получается, что все мои изыскания напрасны?!
А зачем же тогда я столько времени вбухал впустую? Лучше бы занимался своей Стражей Верных да царевичем Федором.
Ой как обидно!
Поклявшись в душе, что все равно доведу это дело до конца, в смысле проясню ситуацию с Лжедмитрием насколько смогу, я попросил Годунова:
— А скажи-ка мне, государь, только как на духу: что там происходило у постели умирающего царя Федора Иоанновича? Я о жезле [34], который вроде бы ему передали, чтобы он вручил его наидостойнейшему… Кто-то неведомый распускает по Москве слухи, будто покойный передал его Федору Никитичу Романову, но тот отказался, передал брату Александру, тот еще кому-то, после чего Федор Иоаннович сказал: «Возьмите его кто хочет», и тут откуда ни возьмись сквозь толпу протянулась рука… — Я замялся.
— А длань оная моей была, — с грустной улыбкой подхватил Годунов. — Схватил я жезл и с им на трон усесться поспешил. Слыхал я о таковском, слыхал. Сказывал мне про то Семен Никитич. Неужто и ты, князь, в то поверил?
— Нет, государь, — твердо ответил я. — Но слух ходит, а значит, распускают его те, кому выгодно тебя оклеветать.
— Проще иголку в стоге сена найти, — проворчал Борис Федорович, — потому как чуть ли не всем оное выгодно.
— Да нет, если что-то похожее было на самом деле, тут искать куда легче, — не согласился я. — Такое распустить мог только тот, кто на самом деле присутствовал в опочивальне подле умирающего царя, а там было не столь много людей. Опять же в этой сплетне говорится не только дурно о тебе, но и хорошо о некоторых других, которые отказались от власти, а значит, они-то в рождении этого слуха и замешаны. Так как оно было на самом деле?
— Как было, — вздохнул Годунов. — Да почти так все и было, токмо…
Я внимательно выслушал его короткий рассказ, после чего мне все стало понятно. Получалось, что…
Впрочем, тут надо еще поработать с бывшей романовской дворней, хотя многое уже прояснилось и без того. Но не только с дворней.
Куда лучше было бы выяснить напрямую…
— А все равно надо бы заслать в стан к самозванцу надежного человека, — упрямо напомнил я о своем предложении. — Неужто тот же Семен Никитич не сыщет какого-нибудь отчаянного да смекалистого, который выяснит о нем все — привычки, склонности и прочее. Поверь, государь, чем больше ты знаешь о враге, тем лучше. Обязательно пригодится.
— Зашлем, зашлем, — хмуро кивнул Борис Федорович. — Отчаянный-то сыщется, у него таких изрядно. Да и смекалистых найти недолго. Токмо где взять надежного? Хотя, ежели серебреца поболе пообещать, из корысти и верность может сохранить.
М-да-а-а, весьма упадочное настроение. Рассуждает-то верно, но так уныло — самому от тоски взвыть хочется. Но спустя пару секунд причина эдакого пессимизма стала понятна.
— Весточку привезли мне, — глухим, бесцветным голосом произнес царь. — Побил сей самозванец мои полки. Вчистую побил. Набольшего воеводу и… набольшего дурня мово, князя Мстиславского, ранило тяжко, стяг отняли. Хорошо хоть, что не бежали, а отступили — и на том спасибо.
«Вот тебе и победа под Добрыничами», — в замешательстве подумал я.
Неужто мне и впрямь удалось столько всего изменить своим присутствием в этом мире, что пошло эдакое несоответствие прежней истории?! Да быть того не может!
Я и в последствия, получившиеся из-за раздавленной бабочки, что в рассказе Брэдбери [35], никогда не верил, а тут… Это что же получается? Эффект Россошанского? Хотя нет, если вспомнить самое-самое начало, тогда уж «эффект стрекозы».
— Вот и поведай, чем он людишек берет, — вывел меня из задумчивости голос Годунова.
— Это и впрямь опасный человек, государь. Он действительно верит в то, что говорит, потому и все прочие верят ему, — медленно произнес я.
— Да неужто они не зрят, что он не Дмитрий?! Или?.. — Он осекся, испуганно уставившись на меня. — А может, ты мне не все поведал, дабы боли излиха не причинить?
— Все как на духу, государь. И он — не Дмитрий, — твердо заверил я, не сводя глаз с Бориса Федоровича, схватившегося за сердце.
Маленький альбинос Архипушка встревоженно уставился на своего любимого хозяина. Мальчик, потерявший от внезапного испуга в глубоком детстве дар речи и по необъяснимой прихоти царя обласканный им, ставший своего рода безмолвным государевым собеседником, в моменты таких приступов всегда не на шутку пугался за обожаемого благодетеля.
Вот и сейчас увиденное не понравилось Архипушке настолько, что он нахмурился и требовательно посмотрел на меня.
Я спохватился и, даже не спрашивая разрешения, властно взял безжизненно свисающую левую руку царя, принявшись старательно массировать ноготь мизинца, приговаривая при этом:
— Не Дмитрий, не Дмитрий, не Дмитрий…
— А пошто ему верят? — тоном капризного ребенка жалобно откликнулся Годунов.
Я пожал плечами:
— Как правило, большинство людей, не зная истины, в своих суждениях следуют за молвой.
— Но ведь должен быть и какой-то предел! — возмутился царь.
— Человеческая глупость — это единственная вещь в нашем мире, которая пределов не имеет, — вздохнул я. — Увы, государь, но даже самая большая правда бессильна против маленькой лжи, если ложь устраивает всех!
— Как это всех? — не понял Годунов.
— Да так, — вновь пожал плечами я, не прекращая трудиться над царским мизинцем. — Сам посуди. Боярам, и оно тебе прекрасно ведомо, главное, чтоб тебе стало худо. О державе они ж не думают, вот и злорадствуют сейчас втихомолку.
— А прочие?
— Прочие, то есть народ, просто поверили в доброго царя, который принесет ему волю и свободу. Когда жизнь тяжела, в сказки верится легко. На самом деле он, конечно, ничего им не даст, но они-то думают иначе. Вот ты послал войско против него. И оно нужно, кто спорит. Но войско может одолеть только его казаков и его ляхов, а вот чтобы одолеть его идею, нужно совсем иное. На мысли следует нападать с помощью мыслей — по сказкам негоже палить из пищалей. Все равно проку не будет, скорее уж наоборот.
— Но подлинная истина за мной, а не за ним.
— Кто бы спорил. Только ты забыл, государь, что голос истины противен слуху толпы. Впрочем, голос разума тоже.
— И что, неужто они поверили в те бессмыслицы, в коих он меня обвиняет? — не унимался Борис Федорович.
— Не забывай, — напомнил я, — он не просто обвиняет, но старательно повторяет свои обвинения. Первое может быть отброшено человеком в сторону, над вторым он задумывается, после третьего сомневается, а четвертому верит. В отношении оклеветанного получается то же самое: первое ты отбросил, второе тебя задело, третье ранило — вон как прихватило, а четвертое… — Я осекся.