Третьего не дано? - Елманов Валерий Иванович. Страница 76
А вот песенку, с учетом того что воеводы отправились в дальний путь без меня, похоже, придется сменить. Теперь больше подходят строки другой:
Но это про первого из воевод, и впрямь решившего, будто я… Нет, продолжать, что именно он решил, не буду — уж очень смешно.
Цирк, да и только.
А мне больше подходит из той же песни, но иное:
Хотя почему это немного, черт бы меня подрал! Говорят, тот, кто воскрес, живет потом очень долго.
Правда, Христос не протянул и пары месяцев — видать, на Земле-матушке вообще всем жить вредно, даже сынам божьим, а я всего-навсего человеческий, так что неизвестно, сбудется ли примета.
«Господи, какой бред я несу! — вдруг с ужасом подумалось мне. — Только бы по инерции не ляпнуть чего-нибудь вслух, а то стыда не оберешься, ведь позорище несусветное. Так, чего доброго, договорюсь, что они меня сами приговорят, и правильно сделают, ибо богохульник и этот, как его, на «а» начинается. Нет, не аскет…»
И я упрямо вспоминал почти всю дорогу загадочное словцо на «а», пьяно улыбаясь на безобидные подколки казаков.
Затем, вылакав в одиночку почти двухлитровый ковш вина, на некоторое время протрезвел, после чего тут же испугался необъяснимых поворотов своего взлохмаченного такими зигзагами судьбы сознания и немедля потребовал еще один ковш, каковой и осушил под восторженные казачьи вопли.
Что было дальше — помню смутно и отрывками, да и то недолго, поскольку спасительное забытье, в которое я блаженно погрузился, подкралось неслышно, словно казачья стрела, даже не щелкнув тетивой.
Глава 18
Несмотря ни на что
Я выиграл жизнь, но боюсь, что это оказалось пирровой победой. Предстояло восстанавливать утраченные позиции ближайшего наперсника царевича, а это чертовски сложный процесс.
Так я размышлял, отлеживаясь в шатре после дикой попойки с казаками. По счастью, нынче Пасха, а потому на занятия можно не спешить — все равно царевичу не до меня.
Впрочем, мне и самому не дали отдохнуть.
Узнавший о моем помиловании Квентин — извините, что я по-старому, но никак не привыкну, да и какой, к шутам, из влюбленного шотландца Вася?! — прискакал в казачий лагерь спозаранку и накинулся с объятиями.
Оказывается, он вчера со своими настойчивыми просьбами к царевичу достукался до тюрьмы, точнее, холодной подклети, а попросту, по-нашему, до полуподвала, или цокольного этажа — не знаю, как правильнее, — куда распорядился сунуть его Дмитрий.
Вообще-то разумно — в горячке парень может натворить что угодно. И не только натворить, но и наговорить, что еще более вероятно и зачастую более сурово наказуемо.
Поутру Дугласа выпустили, и тот, узнав радостную весть, немедленно помчался ко мне, будучи абсолютно уверенным, что только благодаря его настойчивым просьбам, а также его решительному отказу от дальнейших занятий с царевичем, помилование осужденного на казнь приятеля состоялось.
Я не разубеждал — лень, да и ни к чему разочаровывать.
Пусть парень гордится.
К тому же, если поразмыслить, он сделал практически все, что в его силах. Доделывать пришлось мне самому, но о том умолчим.
Шевелиться не хотелось, но пришлось.
Потянулись бесчисленные «Христос воскресе» да «Воистину воскресе», вместе с троекратными поцелуями и прочим.
Потом разговелись, после чего я вновь принял участие в попойке — отказываться нельзя, ибо я теперь православный.
Намек, правда, сделал, рассказав им анекдот, переделанный мною под себя. Мол, вчера некий шкоцкий рыцарь пил с казаками и чуть не умер, а проснувшись наутро, пожалел, что не умер вчера.
Юмор одобрили, посмеялись, да и намек поняли, но как-то неправильно.
Во всяком случае, после рассказанного анекдота чашу, которую мне подали и в которой было налито до половины, незамедлительно пополнили.
До краев.
Правда, до вчерашнего все равно не дошло — пил я далеко не столь самозабвенно и упоенно, норовя все время «закосить». Помогали тосты в стихах, исполненные мною в истинно казацком залихватском духе…
А еще выручал… Гоголь с его Тарасом Бульбой. Мои тосты за святое казачье братство, за войсковое товарищество, за глубокие воды батюшки Дона Ивановича и, разумеется, за святую православную Русь слушали затаив дыхание.
Еще бы. Философский факультет вкупе с отличной памятью — не кот начхал.
И даже после того, как я заканчивал очередную речугу, пили не сразу, что лично я считаю высшим достижением.
Вначале они обменивались восторженными словами по поводу сказанного, непременно лезли ко мне целоваться, хотя Христос давно воскрес, в смысле, обязательные поцелуи состоялись спозаранку, и лишь после того опрокидывали чаши, забыв проконтролировать мою.
Правда, отставлять ее в прежнем виде, то есть полным-полнехонькую, я не решался — засекут, и испорчу все впечатление, но пил, как в сказке, — чтоб по усам текло, а в рот, если и попало, так самую малость, на глоток, не больше.
В Путивль я в тот день не вернулся, оставшись в шатре у Гуляя, предпочтя выспаться на свежем воздухе, пускай и по холодку, причем изрядному — все-таки тридцать первое марта, хотя оно по новому стилю уже десятое апреля, не совсем комфортное время для подобного отдыха.
Расставались мы с казаками на следующий день задушевно. Хлопцы поначалу и вовсе не хотели отпускать, но я сослался на то, что так до сих пор и не отблагодарил царевича за помилование, а потому ехать надо.
Прибыв в Путивль, я первым делом направился к Дмитрию в его потаенную восьмигранную палату. Пришел, чтобы узнать — надо ли приступать к занятиям или в связи с произошедшим на них можно ставить крест.
В тот момент я еще не до конца отошел от вчерашнего, толком ничего не обмыслил и понятия не имел, как он меня воспримет. Просто решил, что чем быстрее расставить все точки над «i», тем лучше. Определенность, пусть даже и неприятная, всегда лучше иллюзорной неопределенности.
Я ее получил в виде холодного, отчужденного, но утвердительного кивка.
Ну и ладно. Пока меня устроит и это.
И я незамедлительно приступил к очередному занятию.
Дмитрий слушал меня молча, но без особого интереса, хотя я повел разговор как раз о практике правления, цитируя кое-какие моменты из книги Никколо Макиавелли «Государь».
Согласен, я не был в ударе, тем не менее его невнимание меня все равно выбивало из рабочего ритма.
К тому же последние два дня давали о себе знать, особенно позавчерашний, и потому я часто останавливался, выдув у царевича чуть ли не весь квас, стоящий в бадейке близ двери.
Вот во время первого из моих перерывов на квасопитие он, не сдержавшись, заметил:
— Я ничего не боюсь, но, если бы ты был моим врагом, я бы тебя боялся, крестник. — Это его самые первые слова, которые он произнес.
Ответа не последовало. Для начала следует хотя бы точно вычислить, чего именно он во мне боялся, обретя в моем лице врага. Ясновидения? Той бесшабашности перед смертью?
Или он вновь вспомнил мои руки в перчатках и гримасу выдуманной боли при перелистывании Библии?
Словом, предстояло все как следует обмозговать, чтоб не промахнуться и не усугубить.
Поэтому я лишь кивнул в знак того, что все услышал, молча вернулся в учительское красное кресло — мое место во время занятий с царственным учеником и единственное, что осталось неизменным, — и приступил к дальнейшему повествованию.