Третьего не дано? - Елманов Валерий Иванович. Страница 78
Да и откровенность, если призадуматься, половинчатая. Создавалось ощущение, что Дмитрий меня все равно опасается, а потому не раскрывает своих замыслов до конца.
Если раньше любую тему мы развивали вдвоем, то теперь он только затрагивал интересующий его вопрос, после чего с интересом смотрел на меня: «Что скажешь, крестник?»
И дальше, как правило, с его стороны не следовало ни малейшей поддержки — внимательно выслушивал, и только.
Лишь изредка, да и то на короткое время, его глаза радостно вспыхивали — не иначе как подкинутая мною идея показалась уж очень замечательной.
Однако в основном он лишь время от времени неопределенно шевелил губами, словно желая лучше запомнить сказанное мною, повторяя это мысленно или выдвигал свои возражения, нещадно критикуя мои чересчур смелые предложения.
Правда, положа руку на сердце, критика была не огульная, но всегда справедливая. Из-за незнания ряда обычаев я изредка зарывался, и тогда он мне пояснял, в чем ошибка.
Зато двадцатого апреля его прорвало.
Именно в этот день в Путивль на роняющей клочья пены загнанной лошади прискакал гонец.
Кто его прислал — понятия не имею. Царевич не говорил, а спрашивать самому — сами понимаете…
Было ясно только одно: в столице уже сейчас с избытком тайных сторонников царевича, с которыми он каким-то образом ухитрялся поддерживать секретные сношения.
А звали гонца Михайлой Молчановым.
Мне, когда довелось увидеть его впервые — случилось это вечером на пиру, — он сразу не понравился. И вовсе не потому, что он «черный вестник» или встал на сторону Дмитрия. Дело в том, что очень уж злорадно говорил Молчанов о смерти Годунова.
Злорадно и презрительно.
Да и вообще, чувствовалась в нем эдакая готовность к чему угодно, вне зависимости от совести и чести, благо что о них он, по-моему, даже не задумывался.
Впрочем, я несколько забежал вперед. Время было послеполуденное, поэтому заниматься с царевичем должен был Квентин, который Вася, а я размышлял, что еще можно предпринять для ускорения своего выезда.
Прибытия вестника я не услышал — стены собора толстые и звуконепроницаемость такая, что в радиостудиях обзавидовались бы. Зато беспорядочная пальба во дворе до меня донеслась сразу.
Немного подумав, я решил было встать, чтоб подойти к узенькому окошку и попытаться рассмотреть, что там происходит, но не успел — в комнату ворвался Дмитрий.
Таким я его еще не видел. И куда только подевалась сдержанность? Лицо сияет, глаза светятся, и крепок, чертяка, — чуть не задушил меня в объятиях.
— Прости, князь, что я тебе сразу не поверил, — чистосердечно повинился он. — Ну не встречались мне никогда в жизни такие людишки, вот и обуяло сомнение. И хотел, да не мог. К тому ж все тобой поведанное очень уж на сказку походило. Знаешь, те, что в детстве няньки с кормилицами сказывают. Но я-то давно не дите, потому хошь и надеялся в душе, а на веру все одно не брал…
Он трещал и трещал без умолку, успев посвятить меня во все свои ближайшие планы, которые оказались столь сумбурны, что не только я не понял, что он конкретно имеет в виду, но он и сам, пожалуй, толком не сознавал, чего хочет добиться.
Я даже про свой будущий пост и чин не врубился — то ли думный дьяк Морского приказа, то ли президент будущей РАН, то ли Заяицкий наместник, а может, и все вместе.
Я слушал его, и мне… было грустно, ибо думалось о Борисе Федоровиче.
Как там говорили древние римляне?
Sic transit gloria mundi [102].
Впрочем, даже оно сюда не подходит, ибо покойному и тут не повезло — какая уж там слава?! Сплошная клевета, наветы, завистливые сплетни, где не было ни крупицы истины, и полное непонимание.
Но это я так думал, а внешне старался не отставать от Дмитрия в эмоциях — улыбался, поздравлял и даже пару раз попытался пошутить.
Правда, улыбки выходили несколько натужными, а шуточки припахивали фальшью — что значит любитель, а не профессионал.
К сожалению, царевич оказался тонким театральным знатоком и мое настроение учуял сразу.
— Ты что-то не в себе, князь. Здоров ли? — пытливо осведомился он.
Пришлось сослаться на то, что в последнее время, свято выполняя его царскую волю, я практически не покидал своей убогой кельи, потому малость посмурнел.
— Сам виноват, — развел руками Дмитрий. — К тому ж мыслю, что за умолчание о злом умысле супротив государя отсидеть всего две седмицы, да не в узилище, а тут, в покое и тепле, кара не столь уж и велика. Как сам-то о сем думаешь?
— Это верно, — подтвердил я, ничуть не кривя душой. — Тут не поспоришь.
Если так рассуждать, оно и в самом деле срок на смех, чего уж там. Даже гуманизмом не назовешь — сильно мелко.
Кстати, помнится мне, что и с Шуйскими произойдет то же самое, разве что ссылка продлится месяцы, а не недели.
Хотя у Василия Ивановича, в отличие от меня, преступление куда серьезнее. Там речь не о каком-то недонесении — о настоящем заговоре.
И какова кара? Отсидит всего несколько месяцев в своих вотчинах, после чего вернется в Москву как ни в чем не бывало и… станет готовить очередной заговор, который на сей раз закончится удачно…
Отходчив Дмитрий, через то и погибнет. Получается, нельзя таким государю быть. А каким надо? Чтоб все в меру? А где она, мера эта? У Ивана Грозного спросить?
Впрочем, хорош философствовать — дело надо делать.
— Мне завтра выезжать? — осторожно осведомился я.
— Погодь о том, — отмахнулся Дмитрий. — Бумага есть, что ранее писали — я помню, а один день все равно ничего не решит. Ныне гулять будем.
— Только, если дозволишь, царевич, дам один совет: не поливай покойного грязью, — порекомендовал я. — Да и другим не дозволяй. Помни древних — de mortuis aut bene, aut nihil [103].
Лицо его вновь неприятно исказилось — видать, против шерсти пришлось. Сказывается врезавшаяся в самую сердцевину души ненависть. Ну так и есть.
— Мне больше по душе то, что ты о старых правителях сказывал. — И жесткий прищур глаз. — De mortuis — veritas [104].
— Когда пройдет лет четыреста или пятьсот, оно подойдет и Годунову, — согласился я. — Но пока… Мертвого льва норовит лягнуть даже гнусный осел, а таковых у тебя ныне будет с избытком. Хочешь влезть в их поганую стаю?
— Одного не пойму: отчего ты так за него заступаешься? — Дмитрий недобро уставился на меня.
— Потому что люблю справедливость, — упрямо ответил я. — Именно он и никто иной сохранил твою державу, да мало того — приумножил ее. Прости, что напоминаю, царевич, но побережье Балтики, на кое ты собираешься встать твердой пятой, бездарно профукал твой отец, а Борис Федорович вернул его обратно. А сколько городов от набегов татарских на юге поставил, напомнить? Да еще столько же, если не больше, на востоке выросло. Чьими трудами?
— Постараюсь не забыть, — неохотно кивнул он. — Потому и сказываю о правде. А отчего ты меня вдруг сызнова царевичем величать принялся? — тут же по своему обыкновению сменил он неудобную для себя тему. — Вроде бы ранее, когда Борис жив был, ты все больше государем меня норовил назвать, а ныне понизил в титуле.
— А это тоже для памяти, — пояснил я. — Ранее я дух в тебе поднимал, а ныне он у тебя и без того высок, даже чересчур, вот и дал знать, что ничего не закончилось — все только начинается.
— Я же сказал — завтра о твоем выезде потолкуем, — поморщился Дмитрий и посетовал перед уходом: — Экие вы, фрязины да немчины, людишки — нет в вас той широты, что в русском человеке. Даже в праздник о грядущих делах норовите потолковать, а тут веселиться надо. Хотя за напоминание все одно спасибо, а то я и впрямь что-то того… И на пире ты непременно будь. Для меня одно твое присутствие яко вожжи для норовистой лошаденки.
С тем и ушел.
Веселилось его окружение и впрямь от души — шутки, смех, всеобщее ликование…