Москва, я не люблю тебя - Минаев Сергей Сергеевич. Страница 32

— Тебе все можно, ты живешь в свободной стране.

Кирилл кивает, делает пару робких шагов в сторону и кубарем скатывается по лестнице вниз. Возвращаюсь в квартиру:

— Майор, номер «скорой», которая первый труп забирала, есть?

— Сейчас установим! — Майор лезет в карман за мобильным.

— Устанавливай скорее, — достаю сигарету.

— А что в чемодане-то было? Героин? Или бабки? — спрашивает майор, одновременно тыцкая по клавишам.

— Хуже, майор, — делаю глубокую затяжку, — полкило плутония. Ты даже не представляешь, кого тут убили. Международного нарко-террориста, члена кавказского отделения «Аль-Каиды».

— Нихуя себе! — майор застывает с трубкой, не донесенной до уха. — Извините, товарищ полковник.

— Ты знаешь, что такое полкило плутония? Этого хватило бы взорвать Москву, а развалины заразить радиацией лет на сто. Взорвать и заразить, — выпускаю струю дыма ему в лицо. — Представляешь? Весь твой ебучий город, майор. Взорвать и заразить.

— А может… может, так оно и лучше было бы? — после долгой паузы отвечает он.

А может, в самом деле так оно и лучше было бы. Я сосредоточенно курю в машине, ожидая, когда светофор загорится зеленым. На обочине два гопника тащат в видавшую, кажется, еще Горбачева «девяносто девятую» девчонку лет двадцати. Девчонка верещит и сопротивляется (или делает вид, что сопротивляется). Мимо идут погруженные в свои дела москвичи. На встречной полосе, так же ожидая светофора, стоит «скорая помощь», чуть за ней — милицейская машина. На происходящее никто не реагирует.

Если гопники сейчас случайно убьют девчонку, прохожие начнут фотографировать труп на мобильные. Потом пойдут дальше. И мне бы вылезти из машины и вмешаться, или даже не вылезать, а просто высунуть в окно ствол. Но я точно знаю, что гопники побегут в одну сторону, девчонка… скорее всего, в ту же, менты меня заломают, а врачи из «скорой» выступят свидетелями того, как я хотел ее изнасиловать, угрожая пистолетом.

Или девчонка окажется женой одного из них, или сестрой. Она от кого-то из них родит, а потом, когда ребенок вырастет таким же гопником, расскажет ему по пьянке, что однажды «его папка тащил мамку на свидание, а какой-то олень подумал, что папка мамку хочет изнасиловать, и стал заступаться.

Оленя сдали ментам, а сами посмеялись». Как-то так она и скажет.

А может, ее в самом деле хотят изнасиловать. Я этого никогда не узнаю и никогда больше не увижу ни ее, ни гопников. Я не буду им мешать. Я выброшу сигарету в окно и все забуду. Не потому, что боюсь, и даже не потому, что когда этот город насиловал меня, все стояли и смотрели в другую сторону. Просто с каждым разом обостренное некогда чувство вселенской несправедливости вспыхивает все слабее и слабее. Теперь от него даже сигареты не прикурить. И как бы оправдательно это ни звучало, виной тому не я, а ты, любимый город-герой.

Из-за тебя я двигаюсь от пепелища к пепелищу, оставляя после себя сожженные дотла деревни собственных эмоций. Я искренне стараюсь не помнить имен, мест, дат и событий. Я боюсь зацепиться за корягу чужой истории, чтобы, выпутываясь из нее, корень за корнем, ветка за веткой, не осознать однажды, что сросся с этой корягой.

Мне все время снится один и тот же странный сон. Большие фотографии, как в школе. На них лишь в одном обведенном кружочке — мое лицо. Все остальные рамки — пусты. Мне все время снится этот сон. Или я придумал, что он мне снится?

ЛЮДИ В БЕЛЫХ ХАЛАТАХ

Район метро «Сокол». Восемь часов утра

— В анамнезе миллион долларов. — Фельдман щелкнул крышкой кейса и поежился. Видно, так ему было страшно от суммы, которую он озвучил.

— Трофиму ска… — начал было Котомин и тут же осекся. — Трофим чемодан видел?

— Не уверен! — Фельдман засунул кейс под носилки и отвернулся к окну. — А ты?

«Не уверен он. Вот сволочь! — озлобленно хмыкнул про себя Котомин, — ох уж эта мне манера уклончивых еврейских полуответов. „Не уверен. Не думаю. Боюсь, не получится“. Ты, сука, или боишься, или точно не получится. Чего наводить тень на плетень? Или в вас сидит вечный страх концлагерей и погромов? Скажешь „да“ — витрину разобьют, скажешь „нет“ — в газовую камеру отправят. Так вас именно за эту ебучую неопределенность и громили и травили, неужели за столько веков не понятно?»

Котомин не любил Фельдмана не в силу присущих последнему ярко выраженных черт характера еврейского народа, а скорее за отсутствие таковых. Кроме привычки отвечать вопросом на вопрос, ничего другого анекдотично-пейсатого в Марке Арнольдовиче не было. Он всегда был опрятен, вежлив, в меру носат, не стремился переложить работу на других или увильнуть. В подлости замечен не был, давал в долг по мелочам и честно делил деньги, которые благодарные больные (а такие попадались только Фельдману) совали в карманы врачебного халата.

Антисемитизм Котомина не был бытовым. Ненависть к Фельдману происходила из пещерной архаики русского человека, лучше всего описанной в анекдоте про коммерсанта девяностых, продавшего черту душу за миллион долларов. Коммерсант, в принципе удовлетворенный уверением сатаны в том, что в ближайшее время за эти деньги делать ничего не придется, шел домой и говорил про себя: «Все же в чем-то ты меня наебываешь».

Вот и Котомин за все два года работы с Фельдманом не мог понять, в чем его наебывают. Пара тысяч рублей в долг, «до пятницы», отдаваемая через месяц, легкий отказ от своей доли в «пациентских» в пользу водителя (у него жена беременная), понимающие, участливые глаза в похмельные дни у сотрудников. Все это говорило, что существует у Фельдмана какой-то секрет. Есть, есть в жизни этой падлы что-то большее. Что-то, позволяющее ему с легкостью отказываться от «леваков» и соболезновать похмельному Трофимову. Что-то глобально несправедливое, достающееся Фельдману «на шару». Что-то такое, в чем, несомненно, есть доля Котомина, которую Фельдман тщательно от него маскирует своими фальшивыми улыбочками и веселенькими анекдотами. А потом, небось, приходит этот Фельдман домой, к жене и детям (у него второй недавно родился. И как он их кормит на свою зарплату? Жена у него работает, ага, так мы и поверили), и за ужином рассказывает, как ловко в очередной раз развел этого барана Котомина.

Был бы Фельдман жаден, изворотлив, расчетлив и подл — Котомин бы с легким сердцем хлопнул себя по ляжкам и сказал: «Ну, чего еще от еврея ждать». А так ждать приходилось непонятно чего, но явно нехорошего. И жить с этим Котомину было все труднее и труднее, хоть с работы уходи.

И вот теперь этот чемодан. Как развязка плохого сериала. Котомин предчувствовал, нет, даже точно знал — именно в этот раз все и случится. К этому все, собственно говоря, и шло. Фельдман возьмет и кинет и его, и Трофима (хотя Трофим чемодан не видел, Котомин это точно знал). Кинет легко и непринужденно. На один миллион долларов. Пока непонятно как, но это же Фельдман! А главное, зачем ему так много? Отец у Арнольдыча известный хирург, мать гинеколог. Про практику в частной клинике тоже всем известно. Чего ему, денег, что ли, на жизнь не хватает? Как Котомину или Трофиму? Зачем ему вообще эти бабки? Он чего, нуждается? Точно кинет. Нет в нем русской широты души и вечного стремления к справедливости. Нет, и все тут.

Котомину отчаянно захотелось курить. Машина встала на перекрестке, он уставился в окно и без особого интереса стал наблюдать, как на противоположной стороне улицы двое бугаев спортивного вида пытались затащить в «девяносто девятую» упирающуюся девчонку. Та отбивалась, громко верещала, но прохожие шли мимо, погруженные в свои московские проблемы. «Вот же пидоры какие все стали равнодушные. Так и меня с Трофимом сейчас разведут, а всем хоть бы хны… Такой город», — подумал Котомин, а вслух сказал:

— Конечно, нужно уезжать из Москвы.

— Что? — переспросил Фельдман.

— Уезжать надо отсюда. Из Москвы, из страны.

— А, — пожал плечами Фельдман, — наверное, ты прав.