Лучшие годы Риты - Берсенева Анна. Страница 35

Только тут Митя заметил, что вид у книжки необычный. Он даже не мог точно сказать, в чем необычность – в бумаге, в шрифте? Но она была точно.

– Мы зашли к нему, и он мне эту книгу дал, – сказала Рита. – Только просил никому не показывать и даже не говорить про нее никому. Она запрещенная.

Ничего себе! Читал Митя много, в библиотеку как записался в первом классе, так и ходил чуть не каждый день. Не дома же читать. А в библиотеке чисто, светло. Как в рассказе Хемингуэя, который он там же и прочитал, кстати. Но чтобы книги были запрещены – нет, такого ему слышать не приходилось.

– Он выдумал, может? – спросил Митя. – Книги только фашисты запрещали.

– Я не знаю, Мить, – вздохнула Рита. – Я сижу весь вечер и читаю. И думаю, как эти стихи можно нарисовать. Мне так хорошо!

Она зажмурилась и засмеялась. Она была счастлива безмерно, да, именно так – безмерно; это было видно, понятно. От счастья она светилась вся, а не от лампы, и в глазах у нее было счастье, и в улыбке.

– А тебе хорошо? – неожиданно спросила она, открыв глаза.

– Да, – кивнул Митя.

Ответил он машинально, но тут же понял, что это правда. Сейчас, вот в эту минуту, ему действительно было хорошо – с этой девушкой, которая вдруг стала незнакомой и счастлива оттого, что читает стихи, с этой необычной книгой, лежащей перед нею на подоконнике…

– А ты почему такой? – приглядевшись к нему, спросила Рита.

– Какой – такой?

– Ну… Сердитый.

– С чего ты взяла?

– Видно же. Нахмуренный какой-то – вон, на переносице линия вертикальная… Это знак скорби. Я же художница, – с важным видом объяснила она. – Сразу все замечаю. С Иркой поссорился?

Перед тем как выйти на освещенные улицы, Митя умылся дождевой водой, скопившейся в глубокой впадине на придорожном валуне, волосы пригладил. И был уверен, что выглядит как обычно. Но про то, какая у него на переносице линия и что она означает, не подумал, конечно.

– Да нет, все нормально, – сказал Митя. – С Ирой в кафе сходили, потом домой ее проводил. – Говорить об этом ему не хотелось. Вряд ли Рита станет выспрашивать подробности, но на всякий случай он сменил тему: – А ты мне книгу эту до завтра не дашь? – спросил он. – Может, я почитаю и разберусь, почему она запрещенная.

Видно было, что Рите жаль расставаться с книгой. Она бросила на нее быстрый взгляд, но все-таки придвинула ее к Мите и кивнула:

– Ладно. Только в школу не бери. И дома как-нибудь спрячь. Чтобы не поняли, что ты читаешь.

В школу он эту книгу брать не собирался, а дома… Смешно даже предположить, что кто-нибудь у него дома может понять, чем одна книжка отличается от другой. Но говорить об этом Рите он, конечно, не стал.

Митя сунул книгу за пазуху, под клетчатую рубашку. Обложка коснулась его груди холодно и ласково.

– Я завтра верну, – сказал он. – Не обману, не бойся.

– Я и не боюсь.

Кажется, она даже удивилась его словам. Ну да, она же сама никогда не обманывает, это всем известно. Потому и от других обмана не ждет.

Выходя со двора, Митя оглянулся. Рита еще сидела у окна. Все, что мучило его этим вечером – грубая сила жизни и собственное ничтожество, – наконец исчезло. Нет, не исчезло, он понимал, что все это никуда не делось. Но оно перестало быть всеобъемлющим, вот что. Не везде ему место! Оно отступило в свои пределы, и там, в этих пределах, где оно и было всегда, Митя знал, что с ним делать. Но остался, как в сказке, чертог, где нет ни грубости, ни цинизма, где девушка сидит у окна над книжкой и думает о том, как нарисовать стихи, и даже то, что эта девушка любит другого и счастлива своей любовью, – даже это не отнимало у Мити ни капли счастья.

Он убедился в существовании мира, где жизнь идет в соединении чувства и разума, в чистоте намерений и отношений. Этот мир – настоящий, его можно увидеть так же, как светящийся Ритин силуэт, можно почувствовать физически, собственным телом, как обложку книги, можно понять, как стихи… В него можно вырваться из того мира, которого он не боится, но жить в котором не хочет и не будет. Да, можно, можно! Час назад он подумал было, что никакого другого мира нет вообще, и испугался, ужаснулся. Но жизнь тут же опровергла его – зажгла лампу в глубине комнаты, усадила Риту у окна… И все у него внутри встрепенулось, и уныние развеялось.

Митя придержал книгу локтем, чтобы не елозила под рубашкой.

«А чего мне домой-то идти? – вдруг подумал он. – Здесь и почитаю».

Он остановился под последним на улице фонарем. Дальше стоял барак, в котором он жил, окна его были темны, из крайнего окна доносился громкий пьяный разговор – сосед Пашка-бешеный всегда разговаривал сам с собой в темноте.

Митя прислонился к фонарному столбу, достал книгу из-под рубашки, открыл наугад.

«Я придумал это, глядя на твои косы – кольца огневеющей змеи, на твои зеленоватые глаза, как персидская больная бирюза», – прочитал он.

Прочитал и улыбнулся.

«Никакие у нее не косы, – подумал он. – И не огненные, или как там? Не огневеющие. Просто русые. Светло-русые и темно-русые. Разве что глаза… Да, зеленоватые, правда. И правда я подумал то, что подумал, только потому, что на нее поглядел».

Он с недоумением посмотрел на книгу, даже обратной стороной ее перевернул. За что же ее запретили? Он хотел понять. Но обложка ничего ему не объяснила. Руке было хорошо от прикосновения к ней, вот и все, что он понял.

Митя закрыл книгу и положил руку на обложку. Да, это и теперь так. И книга хоть не та же самая, но точно такая. Он купил ее в первый же свой приезд в Париж. Специально не искал ни ее, ни сам магазин русской книги на рю де ля Монтень Сент-Женевьев – зачем бы, Гумилева уже и в Москве можно было купить тогда. Набрел на магазин случайно, а раз уж оказался рядом, то и зашел, и сразу эту книгу увидел. И стихотворение, которое прочитал когда-то при свете фонаря, нашел в ней сразу.

«Это было, это было в те года, от которых не осталось и следа…»

Он встал с крыльца. Береза смотрела на него всеми глазами своего огромного светлого ствола. Ноябрьский снег таял на высоком кусте ярко-белых поздних хризантем; почему-то они назывались канадскими ромашками.

Этот дом – не дом даже, а деревенскую избу – Митя купил пять лет назад. Как раз на этом месте, у реки, город заканчивался и начиналась деревня Ключевье, в которой половина домов принадлежала дачникам. Канадские ромашки посадила у Митиного крыльца соседка, приезжавшая из города. Пришла однажды с комом земли, из которого торчали какие-то стебли, сказала, что рассаживала куст, вот, жалко выбрасывать, давайте вам посажу… С тех пор стала время от времени оставаться у него на ночь. Она была замужем, и ее это устраивало, ну и его тоже.

Утром он позвонил дочке и сказал, что заказчик с ним расплатился и он вернется в Москву к вечеру. Она отнеслась к этому как-то подозрительно спокойно, хотя еще вчера кричала по телефону, что он всегда ей врет и из-за него она останется без Голландии. Почему сегодня уже не торопит его и не требует, чтобы приезжал с деньгами немедленно? То не прислушивалась к его доводам, то вдруг… Ну, может, просто взрослеет наконец, и не стоит искать причин для настороженности там, где их нет.

Митя уже подошел к машине, когда вспомнил, что оставил книгу Гумилева на крыльце. Пришлось вернуться. В приметы он не верил и в дом не зашел только потому, что поленился отпирать дверь; проще было взять книгу с собой.

Он ехал в Москву и думал, что увидит Риту.

Он не должен был уезжать, не объяснив ей все как есть. Но слишком сложно было это объяснить. Или ему казалось, что сложно? Да нет, действительно странная у него биография. Нелепая. Завяз в ней, как в болоте, и попробуй объясни в двух словах, как это вышло.

Но сейчас Митя если и думал о нелепости своей жизни, то как-то рассеянно, отдаленно. Его жизнь не имела значения. Значение имела только Рита. Неожиданно это стало так. Что из этого выйдет дальше, он не понимал. Да он и того не понимал, что представляют собою их отношения теперь, что уж о будущем говорить. Но простая мысль о том, что он увидит ее – еще два часа, час, и он глазами ее увидит, – освещала его разум, все его существо как лампочка.