Великая война - Гаталица Александар. Страница 76

Однако в эту решающую ночь он все еще царь. Он просыпается и вспоминает свои не столь давние видения: мимо него, стоящего на перроне, проплывает какой-то странный состав с освещенными купе. Он не успевает ничего сказать, потому что все, принадлежащее ему в этом поезде, проносится мимо очень быстро… Теперь царю кажется, что все, что принадлежит ему, остается позади: он смотрит в окно, скрытый во мраке, как разбойник, и протирает рукавом заиндевевшее стекло; спящая станция Малая Вишера, за ней — Старая Русса и, наконец, провинциальный Псков. Полусонный, он смотрел в окно на эту хрустальную ночь, сияющую на небе и на земле, как иллюминация, когда в дверь постучали. Сказали: «Ваше величество, из передового поезда пришло сообщение. Пишут, что дальше Тосно поезда не пройдут. Любань уже находится под контролем революционных сил. Генерал Дубенский предлагает оставаться в старом городе Пскове и связаться с частями генерала Рузского, с которыми вы двинетесь к столице».

Затем все начало развиваться очень быстро. Две ночи и один день прошли в царском поезде как сон, как свинцовый ночной кошмар, в котором плохие новости опережают друг друга. Вечером следующего дня царь отрекся от престола в пользу своего брата Михаила Александровича и превратился в пленника, записавшего в дневнике: «Сегодня ночью выезжаю из Пскова, угнетенный тем, что пришлось пережить. Вокруг предательство, трусость, ложь».

И он отправляется в путь. Сначала на поезде до следующей станции, будто бы движется не вперед, а по вечному кругу, чтобы в конце концов потерять представление о том, в какой части России находится. Когда свергнутый правитель все-таки прибыл в Царское Село и вышел из вагона, его придворные и офицеры, не колеблясь ни минуты, бросились от него врассыпную. Это был удивительный пример человеческой подлости. Они слышали, что царь отрекся от престола, и боялись, что тот узнает кого-то из них и потребует, чтобы его сопровождали. Вместо теплых слов и рукоплесканий арестанта встретили три незнакомца: один был коренастым, а двое — высокими. Царя перевозили в бронеавтомобиле, в который через смотровую щель для шофера проникало совсем немного света. Вел машину коренастый, а двое высоких расположились по обе стороны от царя на заднем сиденье. Николаю удалось увидеть пустые улицы, камешки, вылетающие из-под колес автомобиля, а иногда и группы людей, перебегавших перед броневиком и двигавшихся, как лисицы, ласки или барсуки.

Он вошел во дворец и увидел императрицу, одетую в черное монашеское платье с белым воротничком. Сказал ей: «Аликс, ты больше не царица». Она ответила ему: «Наше время только начинается. Присядь, давай призовем с небес нашего друга. С нами больше нет нашего доброго полицейского Протопопова, чтобы заняться спиритизмом, но мы-то еще здесь». Царь хотел что-то сказать, но царица заставила его замолчать. «Знаю, — сказала она, — ты хотел отправить меня на Французскую Ривьеру и даже, мой Николас, вел об этом разговоры с этим толстым французским послом Палеологом, но я прощаю тебя, мой милый, прощаю…»

В этот момент в комнату, как по команде, вошли Анна Вырубова, статс-дама Нарышкина и несколько горничных. У Вырубовой под глазами черные круги, собирающиеся в складки, как парчовые занавески; у мадам Нарышкиной под толстым лицом внушительный второй подбородок, она почти ничего не видит из-за затянутых катарактой глаз; горничные кажутся смертельно испуганными. Александра стоит в центре и не принимает отказ. Она молча протягивает руки к Николаю. Он просто должен ответить и принять ее ледяные ладони. Он хотел бы ей отказать, но в настоящий момент не видит причины избежать участия в деятельности «министерства оккультизма», как называют ближайшее окружение царицы. Вызывающие духов берут друг друга за руки. С одной стороны Николая держит за руку царица, с другой — Нарышкина. Все женщины закрывают глаза. Портьера у окна шевелится, и в комнату проникает луч света. Николай не слышит никаких звуков из мира духов, но женщины рыдают и кричат «да, да!» и «конечно, конечно!». Отсутствующий звук царица заменяет своими собственными словами. Говорит глубоким, будто охрипшим голосом: «Вернется… О да, вернется. Русский трон навсегда принадлежит Романовым. Владимировичи, как ласки, ненадолго захватят престол, но скоро возвратят его Николаевичам…»

«Что ты еще скажешь, друг? — кричит царица, словно призывая ветер. — Что ты еще можешь нам сообщить? Дай нам больше света, больше света, друг…» И свет появляется, но не от взмаха руки оккультистки, а от движения какого-то человека, которого собравшиеся, привыкшие к темноте, сначала не могут узнать. «Вы просили побольше света», — звучит надменный голос, ничуть не похожий на голос привидения, человек проходит через всю комнату, чтобы закрыть за собой дверь. Тяжелый занавес отодвинул Александр Керенский, новый министр юстиции. Он делает решительный знак придворным дамам и горничным покинуть комнату. Император и императрица остаются наедине с ним. Как только все остальные выходят, министр целует руку царице и предлагает ей сесть. Она отвечает ему вызывающе, хрипловатым «голосом духа»: «Вы не можете предлагать мне это в моем собственном дворце». Царь смотрит на Керенского, подталкивает царицу к креслу и пытается сгладить ситуацию. «Вы прекрасный молодой человек, — говорит он, не зная, не обидит ли он обращением „молодой человек“ Керенского, возраста которого он не может определить, — мне жаль, что раньше я мало пользовался вашими услугами… Вы ведь не причините нам вреда?» Керенский усмехается. Усмешка слишком долго задерживается на его губах. Внезапно он становится серьезным и позволяет усмешке покинуть его лицо, как будто она была призраком. Потом он громко заявляет: бывшие царь и царица будут проживать отдельно и встречаться только во время обеда… Так началось монаршее заточение: безвыходное, безусловное и неизбежное, потому что под окнами царского дворца продолжала кипеть революция. А Россия там, совсем недалеко от дворца, расцвела сотнями красок. Все скрытое, подавленное и закулисное вышло на улицы, чтобы громогласно объявить, что оно живо, ему есть что сказать и оно умеет распознать будущее России. Все старое, преданное царю, не спряталось в подвалах или утонуло в Неве, но вытащило нарядные кавказские сабли и взмахнуло ими.

В Таврическом дворце, средоточии новых политических движений столицы, люди шевелились как муравьи; некоторые из них были бедно одеты, другие носили накрахмаленные воротнички. Тот, кто был начальником, продолжал держаться по-прежнему, советник и не предполагал, что перестанет быть советником. Никто и не думал отказываться от старой чиновничьей Табели о рангах Петра Великого, хотя тектонические изменения охватили и людей, и землю, и воду, и все стало смешиваться в отчаянном переплетении и ломке привычного.

Везде проходили митинги: на заводах, в цирках, на улицах. Театры продолжали работать, и публика каждый вечер собиралась в них, как будто ничего не происходило. Императорские орлы были сняты с царской ложи, но некоторые молодые кадеты Пажеского корпуса, заблудившиеся в новом времени, продолжали вставать перед началом спектаклей и отдавать честь в ее сторону, как будто царь все еще там… Дни совершенно отличались от театральных ночей. Улицы патрулировали свирепые полицейские, любившие читать; они убивали противников царизма, любивших читать. Солдаты Двенадцатой армии, застрявшие в грязи на фронте под Ригой, отчаянно просили доставить им книги, чтобы было что почитать…

Прочитай что-нибудь, а потом убивай, а после массового убийства обязательно что-нибудь прочитай. Nulla dies sine linea [36]. В таких обстоятельствах уменьшилось внимание к каждому в отдельности. Исчезли преграды, старые грехи и старые долги. В красивом доме Сухомлиновых, построенном возле церкви Спаса на Крови, спустя два дня сняли охрану. Или охранники разбежались? Вероятно, и они думали, что должны внести свой вклад в революцию или пострадать от ее руки, как счастливые несчастные в одном великом времени. Как бы там ни было, двери дома бывшего военного министра Сухомлинова с 1 марта больше не охранялись. Снаружи был театр, и в доме — тоже что-то вроде театра. Сухомлинов и Сухомлинова не слышали, что в Петрограде началась революция или, по правде говоря, не поняли масштабов переворота, потому что их мир внутри стен домашнего заключения начал странно ломать и исправлять мир наружный, приспосабливая его к внутреннему пространству шелковых чулок и нестираных подштанников.