Потерянная родина - Лацис Вилис Тенисович. Страница 45

— И что вы хотите взамен?

— То, что гораздо лучше и разумнее ненужной вражды, — вашу дружбу.

— Мне ваша дружба не нужна, мистер Кемпстер, а свою дружбу я не продаю за деньги. Даже за свои тридцать пароходов вы ее не купите.

— Не слишком ли высоко вы себя цените?

— Боюсь, что вы всех людей цените слишком низко. Мистер Кемпстер, вы вовсе не так богаты, как воображаете. Кое-что, хотя в ваших глазах оно имеет ничтожную ценность, вы все же не в состоянии купить. Понятно, это вас терзает и долго будет терзать, но меня это не трогает.

Фред Кемпстер сжал губы, немного помялся, потом заговорил другим тоном, приглушенным и просительным.

— Я не хотел оскорбить вас. Если вас не интересуют материальные ценности, мои благие намерения могли действительно показаться вам предосудительными, Харбингер, но если я обращаюсь к вам как человек, как виновный, которого вы имеете основания ненавидеть, как совершивший ошибку человек, который сознает свою вину и, сожалея о содеянном, протягивает руку для примирения, — разве вы и тогда не протянете своей?

— Слишком сентиментально и слишком лицемерно, мистер Кемпстер. Удовлетворение я уже получил — вы все-таки чувствуете себя виновным. Но я не хочу дать вам возможности откупиться чечевичной похлебкой. Поберегите деньги для своих наследников — они уж сумеют их растратить. И любите себя превыше всего на свете, тогда будете чувствовать себя спокойно. Выкиньте из головы только одну вашу прихоть — не надейтесь купить любовь и дружбу тех людей, которым вы наплевали в лицо. Нельзя быть таким ненасытным. .

Кемпстер круто повернулся и вышел.

— Ну, Ако, чему тебя научила эта история? — спросил Харбингер, когда Фред ушел.

— Тому, что человек не должен продавать свое достоинство и честь.

— Правильно, Ако. Никогда нельзя продавать себя, пресмыкаться и унижаться, ни за какие деньги не надо позволять садиться себе на шею. Перед лицом силы нам иногда приходится отступать, но перед коварством и ложью — не следует никогда.

Через час позвонили из Кренлирокского поселка, что пришли машины за спасенными с яхты людьми. До поселка нужно было идти пешком. Девис Пэн пошел провожать их. Когда он вернулся, уже стало смеркаться, и Харбингер ушел зажигать огни маяка. Спустившись вниз, он встретил своего помощника.

— Теперь поделим подарки, — сказал Пэн, показывая всякие дорогие вещицы — золотой портсигар, брошки с драгоценными камнями и пачку денег, которые спасенные господа и дамы при расставании передали ему.

— Возьми себе, — сказал Харбингер. — Я свою долю уже получил.

Ветер совсем утих. Смотритель маяка глядел на море и думал, что вечером можно бы забросить несколько сетей. После сильной бури должна хорошо ловиться, рыба.

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

1

Во время путешествия Ако не переставал учиться. Теперь он хорошо владел английским языком и мог без труда читать любую книгу или газету. Если в этих книгах или газетах встречалось что-либо незнакомое и непонятное, он обращался с вопросом к Марго. Когда Фред Кемпстер однажды застал Ако за чтением «Истории колонизации», он сначала только подивился тому, что этот человек выучился читать и что его, представителя первобытного племени, интересует в книгах нечто большее, чем цветные иллюстрации; но слегка полистав брошюру и местами прочитав по абзацу, молодой Кемпстер нахмурился и недружелюбно посмотрел на Ако.

— Незачем тебе думать о таких вещах, — сказал он. — Ты — слуга. Интересовался бы лучше, как правильно прислуживать за столом, — это принесет тебе в жизни больше пользы. Мировую политику мы уж сумеем вершить и без твоей помощи.

При этом он забыл то, что обычно забывает большинство богатых людей: что и слуга сознательное, мыслящее существо, наделенное такой же способностью рассуждать и такой же жаждой знания, как и все люди. Да, Ако был слугой, но сердцем и душой он был вольным, независимым человеком, которого не могли сбить с толку себялюбивые взгляды и извращенные истины других, с виду более сильных людей. С тех пор как Мансфилд пробудил его интеллект, он смотрел на мир своими глазами и видел вещи такими, какими они были на самом деле, а вовсе не такими, какими их желали представить некоторые люди. Если какое-либо дело или поступок были несправедливыми, таковыми они и оставались в его глазах, какими бы возвышенными или коварными вывесками их ни старались разрекламировать как порядочные и честные. Ако давно знал, что в жизни белых людей слишком много лжи. Они походя лгали друг другу, льстили тем, кого в действительности презирали, притворялись покорными перед теми, кого ненавидели, с серьезными минами выслушивали глупости, над которыми хотелось смеяться, — и называли это благопристойностью, ибо неблагопристойно ведь откровенно отзываться обо всем, говорить то, что думаешь, проявлять свои настоящие чувства. Наряду с этой обиходной ложью имела хождение общественная и международная ложь, еще более циничная, чем первая. Когда в интересах класса эксплуататоров грабили все прочие классы, лишая их материальных благ и человеческих прав, то это называли назревшей необходимостью всей нации. Когда какая-либо великая держава силой захватывала то, Что принадлежало какой-либо малой стране, это не называли грабежом и насилием, а, облекая в красивые и хитроумные фразы, изображали как исправление исторической ошибки и обеспечение жизненных интересов своего народа, — будто только у сильных могли быть жизненные интересы. И не то чтобы люди не понимали всей несправедливости и лицемерия подобных действий, просто они из расчета прикидывались непонимающими, обеспечивая себе таким путем более удобную жизнь. Трусы и глупцы безвозмездно помогали проповедовать ложь сильных мира сего; тех, кто поумнее да посмелее, старались подкупить, а кого не купишь за деньги и не запугаешь, усмиряли в застенках, объявляя их врагами народа и государства. А кого же нельзя сделать преступником! Достаточно того, что закон запрещает человеку видеть и понимать. А если вы после этого осмелитесь смотреть открытыми глазами и думать, — вы преступник, под стать грабителю и убийце, даже в том случае, если вы доподлинно видели грабеж и назвали его своим именем.

Во всем цивилизованном и полуцивилизованном мире, начиная с семьи и кончая государством, господствовала система опеки. Это был наиболее удобный способ облечь насилие во внешне приличную, отеческую форму. Сильный всегда стремился расширить свои отцовские права и приумножить доходы за счет слабых, ему подчиненных. Хозяин, прогнавший своего слугу, работодатель, немилосердно выжимающий последние соки из своих рабочих, ни в коем случае не эксплуатировал их. О, нет! Он только по-отечески пекся о существовании своего работника, о хлебе и работе для него и его семьи — он предоставлял ему возможность влачить жалкое существование даже тогда, когда в результате этих отеческих забот на долю благородного опекуна перепадало гораздо больше мирских благ, нежели на долю ничтожного сироту, о котором он заботился. Большие, сильные и богатые нации нашли таких подопечных сирот в лице колониальных народов. Ах, эти бедные чернокожие и краснокожие! В глазах белых колонизаторов они были детьми, не знающими, что делать с собою, с плодами своего труда и теми природными богатствами, какими изобиловала их родная страна. Как заботливый отец, пришел он из-за моря, взял их под свое покровительство, заставил работать, подчиняться, быть прилежными и довольствоваться малым и так же, как порою строгий отец, выколачивал из них ребячьи капризы, строптивость и непослушание хлесткой плетью. Он учил их покорности своей и божьей воле, внедрял в их разум благонравие с помощью хлыстов надсмотрщиков, ружей и пушек, — добрый человек, он действительно вкладывал уйму труда, и неблагодарность этих людишек иной раз огорчала его до глубины души. Но о том, что эти отеческие заботы в конце концов с лихвой окупались и стоили пролитого пота, свидетельствовали нередкие стычки в среде самих колонизаторов; если какая-либо другая клика, побуждаемая тем же «благородным желанием оказать помощь», норовила взять на себя покровительство и часть опекунских забот над каким-либо экзотическим племенем, тотчас же разгорались вражда и войны, причем подопечный сирота вовсе не имел при этом права голоса. Никто у него не спрашивал, какого наставника он желал бы.