Третья истина - "Лина ТриЭС". Страница 79
По углам, растерзанные, растрепанные – у Виконта мокрая челка закрыла весь лоб – тяжело переводя дыхание, стояли недавние участники схватки… Петр с искаженным лицом трясущимися пальцами застегивал гимнастерку. Виконт, весь поникший, все еще держал подсвечник. Левая сторона лица и головы у него были испачканы кровью, вокруг глаза расплывался кровоподтек.
– Чтоб он сдох! – прохрипел Петр. – Я тысячу раз скажу: приживал чертов, все прикарманил, пользуется, как хочет, всем и всеми здесь. Моя маменька пригрела, Мессалина блаженная…
Виконт вытер пот и кровь со лба подрагивающей рукой с подсвечником. Поставил его аккуратно на стол. Отшвырнув стул, рванулся к Петру… и Виктор Васильевич не успел его удержать. Лулу зажмурилась. Опять стук, грохот, полузадушенный вопль Петра. Команды отца на надсадном крике:
– Все вон отсюда! Виктор, да, помоги, истукан! Петр, назад! Павел, ошалел, опомнись!
Лулу заставила себя снова смотреть и увидела, что Петр корчится на ковре, а Виконт сел на стул и уперся лбом в сгиб руки… Виктор Васильевич поднял Петра и подтолкнул к сыну:
– Держи его, уведи отсюда, – а сам подошел к Виконту и крепко взял за плечо, видимо, на всякий случай.
– Не трогайте меня! – передернулся Поль и встал.
Отец поспешил занять позицию между ним и Петром, которого теперь поддерживал старший племянник, и яростно загромыхал:
– Идиоты! С цепи сорвались! Петр, кретин! Как ты смеешь… память матери… А это еще что такое? Откуда оружие? Кто принес? Где твои мозги? Он мальчишкой тебе кости переломал! Соображаешь, что сейчас могло быть? А ты, Павел? «Приживал – не приживал», «блаженная – не блаженная!». Долго будешь, как институтка, на каждое дурацкое слово вскидываться? Ненормальный, да я что, брата должен был из дому выкинуть? – и снова зазвучали непонятные Лулу слова, теперь в исполнении отца.
– Вы забываетесь, – бесцветным голосом сказал Виконт и вышел. Лулу одной пришлось выслушивать из-за шкафа конец отцовской тирады. Она уверяла себя, что все увиденное – не реальность, а тяжелое, охватившее ее рассудок помрачение. Тем более, так горит голова. Но разве в бреду могут происходить вещи, которых она и представить не могла? Ее тошнило, смотреть приходилось через какую-то непонятную пелену… Наконец, она осознала, что в библиотеке темно и она давно уже, видимо, здесь одна… Ощупью, не отдавая себе отчета, как и куда идет, она добралась до своей комнаты, легла и … провалилась в беспамятство.
…Когда она пришла в себя и спросила у девушки в белой крахмальной косынке, который час, оказалось, что час – седьмой утра, а вот день… двенадцатое июля. Куда подевались почти десять дней, почему она с трудом приподнимает голову с подушки? Девушка объяснила – корь. Маман, узнав, что она пришла в себя, прислала ей засахаренные фрукты – самое лучшее при кори, сама она навестить дочь не могла – боялась заразиться. Оказалось, что Доминик – настоящий уникум, не болевший ни одной детской болезнью. Из разговора между сиделкой и толстым, с одышкой, доктором, у которого из-под белого халата виднелась военная форма, о кори на хуторе, о возможных переносчиках болезни, Лулу поняла, что болеть корью в ее возрасте поздновато, поэтому, болезнь и протекает в такой тяжелой форме. Отец заглянул как-то в дверь ее теперь всегда сумрачной комнаты (света она выносить не могла), и по его виду и по двум-трем словам было понятно, что болезнь дочери он воспринял как личное оскорбление и еще одно доказательство никчемности потомства женского пола. На что уж Коко, «попик», но и тот, оказывается, заболел после нее, переболел на редкость легко и давно бегает.
Ей было тягостно, душно и тоскливо. Голова – какая-то странно пустая, ни одной мысли не удается додумать до конца, просто фиксируются сменяющиеся картинки: тумбочка, на ней склянки с лекарствами, а теперь, вместо лекарств, поднос с тарелками... За опущенными шторами окна чувствуется день и, видимо, жаркий... Его сменяет свет затененной лампы... Иногда открывается дверь. Доктор, сиделка, изредка, Вера. Вот, один раз – отец. Больше – никого. Малейшая попытка сосредоточиться – и в голове что-то начинает болезненно пульсировать.
Сиделка молча приносила еду, молча помогала привстать, поправляя постель. Как-то раз Лулу заметила, что девушка потихоньку плачет и стала выспрашивать, что случилось, – ее все время не оставляло ощущение какой-то беды. Выяснилось, что у молчаливой сиделки совсем недавно погиб жених: какие-то бандиты, ограбили, отняв те немногие деньги, что у него нашлись, и убили прямо посреди белого дня. Потому что в городе порядка никакого и власти тоже никакой. После этого известия их общение стало совсем безмолвным – Лулу было теперь очень трудно обратиться к сиделке даже с простейшей фразой.
Потом она (ее как-то внезапно осенило) спросила принесшую очередную сладкую посылку от маман Веру, где Поль Андреевич. И с упавшим сердцем узнала, что его в Раздольном давно нет.
– Ушел, мил моя, не слыхала, какой скандальчик жуткий тут разразился? Подрались они с Петей. Ясное дело, нализались к ночи и выдали… Уж вторая неделька как будет… А утром, после того, наш господин главный управляющий, видно, уже далеко отшагал. Пехом, пехом, мил моя,– ни лошадь, ни авто не взял. Во, как оно бывает! Хотела бы я знать, куда он без вещичек отправился? Да, мил моя, не все коту масленица!
– Замолчи!– беззвучно выкрикнула Лулу, но Вера не услышала или сделала вид, что не услышала, и торжествующе закончила:
– Короче говоря, с тех пор о кавалере нашем ни слуху, ни духу!
Лулу зарылась в подушку лицом. Она все сразу вспомнила. Сцена в библиотеке встала перед ней и начала повторяться многократно, как будто отраженная в зеркалах, расположенных по кругу. Это были не воспоминания даже, а как бы явь, не имеющая конца. К вечеру у нее поднялась температура выше прежнего, и доктор заговорил что-то о волнообразном течении болезни, о ее особо токсичной форме и сетовал на нервное истощение своей пациентки, мешающее выздоровлению.
– Характерно, очень характерно, – приговаривал он, тряся щеками, – для такой конституции этот параллелизм – нервы и инфекция. Инфекция и нервы!
Лулу совершенно не стремилась выздоравливать – ей вообще ничего не хотелось, а кошмарам, мучившим ее теперь, она бы предпочла отупение тех первых дней, когда она пришла в сознание. Кошмаром было то, что никакого Виконта больше не существовало. Был страшный, чужой Шаховской.
Однако время и выносливость, приобретенная во время беспощадных тренировок, вместе сделали свое дело: она начала поправляться. Из разрозненных сведений, долетавших, как сквозь сон, а иногда и впрямь в полудреме, складывалась картина происходящего в доме. Не четкая картинка, а похожая на переводную. Отец уезжал в Петроград – там была какая-то смута, и для усмирения понадобились казачьи полки. Тот человек, чье имя вызывало у нее отвращение, тоже уехал с отцом и не возвращался, отец же через некоторое время вернулся. Братья перемещались как-то беспорядочно, и ей было трудно следить за их маневрами, но только в доме их постоянно был неполный комплект.
Однажды сиделка молча положила ей на столик двух смешных человечков из сучьев и коры. Лулу вскинулась: откуда? А девушка пожала плечами. Лулу придирчиво рассмотрела фигурки: нет, нет, грубоватые, сделаны почти по-детски. Она со вздохом отложила в сторону, потом снова потянулась к ним. Взяла, стала рассматривать и обнаружила у одного из человечков в полой голове записку: «Не годится болеть, Саня, поднимайся поскорее! Г.Т.».
Лулу все же обрадовалась, – ее не забыли. Одновременно встревожилась: откуда дядя Гриша узнал о ее болезни? Неужели они, несмотря на опасность, бывают в сторожке? Правда, дядя Гриша ей объяснял, что большевики теперь легальная партия, они уже могут не скрываться, («разве что самый чуток» – добавил он тогда), но к их дому это послабление никак не относится – неужели, они не понимают? У отца незыблемые убеждения, и он жестокий и решительный человек, поэтому, не колеблясь, свершит свой суд, несмотря на десять деклараций правительства. А теперь она услышала, как доктор с одобрением сообщил сиделке, что смертная казнь уже восстановлена на фронте и, того и гляди, в тылу ее тоже восстановят, а значит, порядок будет наведен. Ясно, что для дяди Гриши все стало особенно опасным.