В дни Каракаллы - Ладинский Антонин Петрович. Страница 17
За Антонином, словно его тень, двигался в белоснежной тоге, с золотым мечом, висевшим на груди, – знаком достоинства префекта претория, – Опеллий Макрин. Нельзя было не обратить внимания на его узкие, блиставшие злобой глаза и широкий, как у рыбы, рот, глубоко вдавленную переносицу. Этот смуглый некрасивый нумидиец, очевидно, носил некогда серьгу в левом ухе, от которой осталась смешная дырочка в мочке. У него был такой вид, точно он чует врага в каждом встречном. О жестокости префекта претория ходили ужасные рассказы.
Наоборот, мясистое, румяное лицо Ретиана, префекта Второго Парфянского легиона и любимца императора, решительно ничего не выражало, кроме готовности повиноваться. О Ретиане говорили, что он предан августу, как пес. Но события показали иное.
Все было интересно и ново для меня. Я слышал, как Макрин, следуя за императором, говорил Ретиану:
– В чем зло? В том, что на земле распространяется безбожие и противогосударственное заблуждение христианской секты. Люди самого низкого звания и даже рабы считают себя равными нам. Это они подкапываются под прекрасное здание республики, покоящееся на строгих законах. Ведь в государстве каждому предоставлено по его положению: сенатору – привилегии, торговцам – прибыль, воинам – полагающееся им содержание, ремесленнику – плата за труд, а рабу – пища и приятное сознание, что он служит своему господину.
– Ты это хорошо сказал, – согласился Ретиан.
– И сколь справедливо, – поспешил прибавить какой-то старичок в тунике с широкой красной полосой.
Но проходивший в это мгновение раб с амфорой в руках заскрежетал зубами:
– Прокляты они до скончания века!
– Молчи! – шепнул товарищу другой раб, шедший с ним.
Я удивился. Ведь эти люди не гребли на галере и не работали на руднике, а всего лишь прислуживали в доме богатой госпожи. Но, очевидно, в этом свободолюбивом городе рабы даже на легкой работе не были довольны своим существованием. Впрочем, только в праздничные дни их одевали здесь в нарядные туники, а в обычное время они ходили в рубищах, вертели мельничные жернова, и на ночь их запирали в вонючее помещение на задворках великолепного дома, где находились всякого рода склады, отхожие места и выгребные ямы, полные нечистот.
В моей памяти встает одна из антиохийских картин…
В окно слышно, как плещут фонтаны. Среди лавровых деревьев кричат неприятными голосами павлины. Из пиршественного зала доносится музыка. Арфистки искусно перебирают струны, и под эту музыку рядом с сыном, Антонином Каракаллой, в облаках благовоний идет Юлия Домна. Она в пышной пурпуровой одежде, расшитой золотыми узорами, – торжественном наряде августы, «матери лагерей», как ее называют легионеры. У императрицы прекрасные сирийские глаза, они полны ума, в них как бы пылает черный огонь. Красота ее еще не отцвела.
Вместе с нею идут ее сестра, страшная, горбоносая Юлия Меса, и две племянницы – Маммея и Соэмида. Первая – печальная красавица с высокой прической из белокурых волос, какие бывают у германок; она полна достоинства и в своих одеждах предпочитает темные цвета; на ней синяя туника, а сверху черное покрывало с серебряной бахромой, и шелк скрывает ее фигуру, полную тайны для меня. Черноглазая и смугловатая Соэмида идет в бесстыдно полупрозрачном одеянии; у нее яркий рот и неопределенная улыбка на устах, в маленьких ушах покачиваются огромные серьги в виде золотых колец; походка ее полна неги, и бедра колышутся при каждом шаге; при взгляде на эту восточную красоту во рту пересыхает, как в пустыне.
К Соэмиде прижимается сын Элагабал, прелестный, похожий на нежную девочку, с такими длинными ресницами, что от них как бы падает тень на его румяные, как персик, щеки. Но, несмотря на детский возраст, он состоял наследственным жрецом в храме Солнца, последний отпрыск древней сирийской фамилии. Я видел это страшное святилище, где бородатые жрецы в золотых тиарах приносят кровавые жертвы.
Позади, опустив голову, бредет Александр, сын Маммеи, задумчивый и молчаливый отрок, слишком рано погрузившийся в чтение книг и поэтому потерявший вкус к играм и гимнастическим упражнениям, с пользой укрепляющим тело.
Все это люди, наделенные красотой или редким умом, обладающие властью и золотом, что дает возможность держать в повиновении легионы, нанимать на службу целые племена германцев. Мне было странно, что я попал в этот мир, имел случай наблюдать жизнь, скрытую даже от историков, и, не привлекая ничьего внимания, подслушивать разговоры и даже сокровенные мысли, потому что никто не стесняется скромного писца.
Антиохия ликовала и веселилась. В те дни в городе происходили празднества по случаю прибытия парфянских послов для переговоров о браке императора с дочерью парфянского царя, поэтому на городских площадях народу раздавали хлеб, мясо и вино. Август тоже прибыл в Антиохию, весь день провел в лагере, где разговаривал с солдатами как равный с равными, а вечером посетил праздник Маммеи и, когда очутился средь избранного общества, то снова надел на себя личину презрения.
Я хорошо запомнил, что в тот вечер Вергилиан читал перед собранием свои стихи:
Маммея повторила:
Соэмида таинственно улыбалась, сидя рядом с хмурым императором.
Во внутреннем дворе дома был разведен сад. Вдоль дорожек, усыпанных разноцветным гравием, росли однообразно подстриженные деревья. Впрочем, здесь насчитывалось больше статуй, чем деревьев. Эти богини и нимфы были позолочены, что придавало особенно странный вид не только саду, но и тем речам, которые здесь слышались. Люди говорили среди этой искусственной красоты о возвышенных вещах, о пребывании на земле трепетной Психеи. Ее здесь легко смешивали с иудейской Ахамот или с христианской душой, которой предназначено пройти бесчисленные мытарства, чтобы получить спасение на небесах. Эти тунеядцы часами беседовали о любви, но то была не простодушная любовь пастушки и дровосека, а доведенная до безумия любовь образованных людей, в которой трудно отличить, где пылает страсть, а где разжигается похоть, и в подобных чувствах смешались пороки трех материков. Я не все понимал, что слышал тогда, порой закрывал руками уши и убегал в свое уединение, в библиотечную тишину, но и там до меня долетал волнующий женский смех.
Вергилиан был прост в обхождении с людьми, и мне приходилось не один раз беседовать с поэтом, когда он приходил в библиотеку. Этот беспокойный человек был полон противоречий. Точно каждую минуту он был не там, где ему хотелось быть, и всегда в разлуке с чем-то, чего ему не хватало. В Антиохии говорили о его близости с Соэмидой и о нежной дружбе с Маммеей.
В один прекрасный день в библиотеку явился Филострат. Этот обращался со мной по-приятельски.
– Ты не видел Вергилиана? Ищу его повсюду и не могу найти. Он нужен госпоже. Где его опочивальня? Здоров ли он?
Я ответил, что не видел поэта со вчерашнего дня, и мы отправились в тот покой, где он проводил ночи. Филострат, тяжело дыша, поднялся по лестнице и, не постучав в дверь, отворил ее. Что он увидел, я не знаю, но ритор сказал, заглядывая в спальню:
– Не надо ли вам чего-нибудь для подкрепления? Хорошо для любовников покушать похлебки из порея, заправленной перцем.
Может быть, я стоял на пороге незнакомой для меня страны любви? Я растерянно смотрел на философа. Мне даже показалось, что я услышал печальный вздох…
– Пойдем, друг, – сказал Филострат, – нам с тобой нечего здесь делать.
Он плюнул на мрамор пола, и я в смущении спустился по лестнице.
Вергилиан много путешествовал и, может быть, для этого и брался выполнять поручения дяди, сенатора Кальпурния. Но, отправляясь по просьбе сенатора в плавание, Вергилиан больше думал о встречах с интересовавшими его людьми, чем о дядюшкиных товарах или о пшенице его латифундий, от чего доходы сенатора терпели ущерб, и он даже грозил лишить своего нерадивого племянника наследства.