В дни Каракаллы - Ладинский Антонин Петрович. Страница 19

Вороватый Теофраст, родом каппадокиец, был боек на язык, не спускал умильных глаз со своего снисходительного господина и часто получал от него подачки, но обладал трусливой душонкой, и мне стало неприятно, что я заговорил с таким человеком о красоте женщины.

Маммея читала книгу, в которой один за другим сменялись искусно построенные периоды. Лебеди сладостно пели на заре в далекой Каппадокии, когда мать эллинского мудреца уснула однажды в лавровой роще и увидела во сне бога Протея… Вместе со свитком развивалась и трогательная история пророка. Сверкали молнии и гремел гром средь ясного дня в день рождения Аполлония, одно за другим совершались поразительные чудеса и возникали дорожные приключения, когда великий человек отправился в Индию, чтобы постичь там древнюю мудрость браминов и взглянуть по дороге на цепи, которыми был прикован к кавказской скале Прометей. Ветры томились в огромном глиняном сосуде, готовые вырваться каждое мгновение на свободу, чтобы ломать дубы и топить корабли…

Маммея вздохнула и отложила книгу. Может быть, она только что прочла слова о том, что надо заботиться не о красоте храмов, но о душе, или то место в книге, где говорится, что кузнечики имеют возможность петь по своему желанию, в то время как злые закрывают уста мудрецу…

На мраморном полу стоял бронзовый сосуд со свитками. Маммее достаточно было протянуть руку, чтобы найти в нем не только платоновские диалоги, но и «Апологию» Тертулиана, в которой пламенный защитник христианской веры потрясал основы государства. В этом покое часто слышались слова о логосе и других непонятных для меня вещах, но я вполне отдавал себе отчет, что здесь собираются образованные люди. Впрочем, с речами о гностической мудрости иногда мешались у них и разговоры о земных предприятиях римлян. Меня мало стеснялись в этом доме, и однажды я даже услышал, как Ганнис развивал свои мысли о современном положении на Востоке, с раздражением говорил о Пальмире, бывшей, по-видимому, бельмом в его глазу, и не скрывал, что считает ее опасной соперницей Антиохии.

Заплывший жиром, но наделенный острым, как бритва, умом, Ганнис говорил Месе, худощавой, горбоносой старухе с огромными глазами:

– Соотношение сил не позволяет в настоящее время думать о самостоятельном существовании сирийской провинции. Об этом могут мечтать только недальновидные глупцы. Или любители ловить рыбу в мутной воде. Что им до того, что в этой страшной борьбе между Востоком и Западом будут разрушены наши города, а жители уведены в плен? Нет, время Антиоха миновало безвозвратно, и для самостоятельности нет необходимых предпосылок. Отпадение Сирии заставило бы Рим напрячь все свои силы для подавления восстания, так как римлян интересует дорога в Индию. С другой стороны, мы очутились бы в таком случае лицом к лицу с Парфией. Бороться с нею один на один нам не по силам. Выгоднее во сто крат жить в мире с далеким Римом и под сенью его оружия.

Тонкий голосок евнуха плохо вязался с мужественной ясностью его мыслей.

– Парфия раздирается междоусобиями, – заметила Меса.

– Но они могут прекратиться в любой день, а ведь не следует забывать, что в распоряжении парфянских владык многочисленная конница. Она все чаще и чаще решает судьбу сражений.

– Но разве у нас не найдется достаточно средств, чтобы найти сколько угодно наемников?

Все тем же немного поучительным тоном, как разговаривают с детьми, Ганнис, привыкший считать старуху выжившей из ума, ответил:

– Это справедливо. Но государства никогда не достигали ничего великого с помощью наемников. Против каждого копья найдется более длинное копье, а для острого меча еще более острый.

Меса сильнее сжала тонкий, старушечий рот.

Маммея слушала такие разговоры с досадой. В сравнении с духовной властью Эллады, покорившей народы своим гением, Рим представлялся ей грубым и жадным, простиравшим руки ко всему плотскому. Только в греческих книгах или в пламенном пафосе христиан она находила возвышенное и прекрасное. За подобные мысли Ориген и послал ей потом знаменитое, столько раз цитированное письмо о «душе, рождающейся христианкой», а другой светильник церкви, гневливый Ипполит, посвятил ей в далеком галльском городе Лугдунуме трактат «О воскресении». Но она не присоединилась к гонимым христианам, потому что была слишком изнеженной, и довольствовалась разговорами о божестве.

Перестав слушать Ганниса, я напряг свой слух, чтобы уловить слова, что произносила Маммея, обращаясь к сидевшему около ее ложа Вергилиану:

– Божество разлито во всем мире, оно – в дыхании всякого живого существа и заключено в каждой былинке. Однако мир несовершенен и нуждается в постоянных изменениях, какие может ему дать только любовь…

В этом покое, с большим вкусом украшенном статуями и мрамором, без назойливой живописи на стенах, разместившись на удобных сиденьях с когтистыми позолоченными ножками, люди говорили о прекрасных, но бесплодных материях. И наш греческий город, где некоторые знают Гомера наизусть и где жил разумнейший из людей ритор Аполлодор, представлялся мне теперь по сравнению с Антиохией темной деревушкой. Слова Маммеи, видимо, затронули в душе Вергилиана родственные струны. Он попытался най-ти какое-то более точное определение для своей мысли.

– Мир настолько нуждается в улучшении, что его необходимо переделать от пещер до облаков.

Маммея рассмеялась, показав на мгновение ослепительные зубы.

Я знал, что поэт много путешествовал. За несколько лет странствий он успел побывать даже на далеком Дунае, недалеко от наших пределов. Он проделал это утомительное путешествие, выехав из Афин на Фессалонику, а из этого города направившись в Сердику, где попал на удобную дорогу Византий – Сирмий и через Аквилею совершил огромный путь, чтобы собственными глазами взглянуть на таинственный варварский мир. Поводом для путешествия послужил договор, заключенный сенатором Кальпурнием с карнунтским торговцем Грацианом Виктором на поставку бычьих кож. Виктор, кажется, человек себе на уме и не упускавший случая нажить лишний денарий, начал поставлять кожи плохого качества, и дядя просил Вергилиана проверить через знающих людей дубление кож, хотя поэт столько же понимал в этом деле, сколько в производстве гвоздей. Зато он увидел величественную реку, за которой живут уже варвары, увы, наделенные такими же пороками, как римляне, и рассказывал мне о своем разочаровании в поисках счастливых людей. Но когда речь заходила о Грациане Секунде, дочери Виктора, Вергилиан выбирал самые трогательные слова, чтобы описать эту, по его словам, мрамороподобную красоту, и я не понимал, как мог поэт, с такой чистотой рассказывавший о прелестной девушке, проводить дни и ночи с этой злой и жадной, как куртизанка, Соэмидой. Впрочем, что я понимал тогда в любви? В те дни меня отвлекала от любовных помыслов жажда странствий, и, когда Вергилиан собрался отправиться в Пальмиру, я попросил поэта взять меня с собою. Для него это была очередная поездка, а для меня целое событие. Вообще путник никогда не знает, что ждет его в дороге.

Меса отправляла тогда в Пальмиру караван верблюдов. Двести животных были нагружены мраморными плитами, гвоздями и прочими строительными материалами, требующимися в большом количестве при возведении общественных зданий и вилл, что вырастали на пальмирских улицах, как грибы после теплого дождя в сарматском лесу. Город расцветал в пустыне, в нем звенело золото, и люди вечно торопились куда-то, лишали себя сна в заботах о наживе, и глаза у них были полны беспокойного блеска. Ганнис посылал в Пальмиру десять талантов для закупки аравийских благовоний, чтобы потом с прибылью перепродать их в Риме.

С тех пор как в Дуре стоял римский охранный отряд, караванная дорога Пальмира – Антиохия сделалась более или менее безопасной: для устрашения нарушителей порядка префекты безжалостно распинали разбойников на крестах. Тем не менее ходили слухи об участившихся нападениях бродячих племен, и Ганнис нанял в качестве охраны сорок лучников на быстроходных верблюдах.