Вопреки всему (сборник) - Поволяев Валерий Дмитриевич. Страница 29
Внутри у Куликова что-то сжалось, на мгновение даже перехватило дыхание, но потом оторопь прошла — быстро прошла, вот ведь, и пулеметчик даже вида не подал, что внутри у него что-то происходит, и послушным эхом повторил произнесенное:
— Впервые слышу об этом, товарищ капитан.
Вытянулся, будто на учениях или курсах каких-нибудь краткосрочных, глухо стукнул каблуками разношенных сапог.
— В документах этого, правда, нет, но жизнь наша — штука такая, что эпизоды ее не всегда фиксируют в бумагах, — сказал капитан.
Это не начальник штаба, а особист какой-то, слишком придирчивый… Полуоднофамилец, словом, который в детстве на соседнем горшке сидел и докладывал куда надо о его сопении и пуках… Может, он в Смерите служит?
К Смершу Куликов относился с пониманием.
— Значит, во Второй ударной не служил? — капитан был назойлив, как репей, прицепившийся к штанам.
— Не служил.
— …товарищ капитан.
— Не служил, товарищ капитан.
Начальник штаба посмотрел на Куликова сурово, прочти угрюмо, не мигая, и сплюнул себе под ноги, в окоп — совсем не командирский жест, майор Трофименко, например, никогда бы себе такого не позволил, — сжал руки в кулаки.
— Ладно, сержант, — проговорил негромко, — гуляй пока.
У иного воина от такого "собеседования" сердце сжалось бы до размеров грецкого ореха, начало бы сочиться тоской, а у Куликова ничего, даже бега своего не участило. Но для того, чтобы пребывать в таком состоянии, надо было повоевать столько, сколько воевал Куликов, и столько же раз быть раненным.
Капитан ушел. Куликов посмотрел ему вслед с выражением, ничего не означающим, и вновь занял центровое место в пулеметной ячейке.
Сорок четвертый год — это год освобождения основной части Польши (хотя западные и южные районы ее были освобождены зимой сорок пятого года, польскую же столицу наши войска взяли в самой середине зимы — семнадцатого января 1945 года), а для Куликова — год ранений, следовавших одно за другим.
Пулеметчикам всегда на фронте доставалось с избытком, но Куликову досталось с верхом — особенно много…
Лето в Польше было таким же, как и в России — спокойным, мягким, с ласковым птичьим пением, и вообще Польша напоминала Куликову Россию, и земля тут была такой же, как в России, в родной Ивановской области — не очень плодородной, но при заботливом уходе — урожайной. Хлебная земля.
Деревня Кеслица ничем не отличалась от других польских деревень — такие же хаты, как и в иных местах, такая же главная сельская площадь с центральной постройкой на ней, видной издали — кирпичной кирхой, такие же ветлы на улицах… Впрочем, ветлы это были или не ветлы, Куликов, честно говоря, не знал, — просто не разбирался в видах и сортах европейских деревьев.
Деревня была хорошо укреплена — видать, фрицы придавали ей особое тактическое значение, на направлении, по которому двигался куликовский батальон, возникли сразу два дота.
Один дот был взорван точным попаданием 76-миллиметрового артиллерийского снаряда, а вот второй оказался штукой крепкой, его будто бы заговорили — поливал и поливал пулями поле, на котором лежало десятка два подстреленных бойцов.
Артиллерия с заговоренным дотом справиться не могла, да и снарядов у нее было в обрез, норма каждого дня была, к сожалению, очень невелика. Был установлен дот на острие жидкого лесочка, словно бы специально контролировавшего довольно большое открытое пространство, продуваемое всеми здешними ветрами.
Поразмышляв немного, поприкидывав про себя, как лучше обойти, обогнуть дот, а потом внезапно возникнуть рядом с ним, Куликов взял с собою две гранаты, одну противотанковую, другую — лимонку, и пополз по краю безмятежного леска к доту.
Полз неторопливо, плотно прижимаясь к земле, буквально втискиваясь в нее, чтобы не засекли солдаты из дота, чутко фильтруя все звуки, доносящиеся до него — не только гулкое уханье немецкого пулемета и свист свинца, но и забугорный стук двух тяжелых минометов, занявших позицию позади деревни, и рявканье "фокке-вульфа", фашистского самолета-разведчика, способного висеть на одном месте, как дирижабль, внезапно возникший в серой задымленной выси и вызвавший невольный испуг у тех, кто стоит внизу, на земле, и гул танков, идущих влажной низиной, примыкавшей к другой стороне поля. Пропустить какое-нибудь странное щелканье, хлопки, бряканье железа, шрапнельный шорох Куликов не мог, никак не мог — это было для него опасно.
Ему везло — по пути к доту оказались и две воронки, и земляная выбоина, в которую он вместился целиком и сумел перевести дух, и несколько бересклетовых кустов, пахнувших то ли дегтем, то ли мазутом, за которыми можно было скрыться.
Сипя, до скрипа сдавливая зубы, Куликов подполз к доту — сумел это сделать. Пулемет, скрытый в углублении, словно бы утопленный в бетонную бойницу, защищенный со всех сторон, выплевывал из раскаленного ствола струю огня, резал пространство, будто ножом, грохотал так, что делалось больно ушам.
Куликов задержал в себе дыхание, замер, собираясь с силами, потом, выдернув из лимонки чеку, резким коротким движением загнал гранату в удлиненную бетонную щель.
Пулемет поперхнулся, словно бы от неожиданности, умолк на несколько мгновений, затем, пробуя вернуть себе голос и вновь начать лай, закашлял подавленно. Тут пулеметчики поняли, что к прежнему положению вещей им не вернуться.
Из бойницы, вместе с осколками коротким жестким хвостом вырвалось пламя, внутри дота раздался задавленный взрыв, Куликов послал следом за лимонкой противотанковую гранату.
Взрыв противотанковой гранаты был сильным, Куликов не ожидал, что он зацепит и его, но взрыв зацепил, каска своими стальными краями чуть не врезалась ему в плечи, тело приподняла тяжелая горячая волна и откинула назад.
Сержант всем телом всадился о пень, густо обметанный мхом-волосцом, и потерял сознание. Он словно бы оказался в неком глухом безвоздушном пространстве, в которое почти не проникали звуки, лишь издали приносился слабый, словно бы рассыпанный по воздуху шелест — ну будто бы из опрокинутого автомобильного кузова на землю сыпалось сухое зерно, звук был сугубо сельский, осенний (как в Башеве, когда в колхозе убирали хлеб, сушили зерно и свозили его на элеватор), внутри родилось что-то слезное, горькое, сожалеющее, пришедшее из детства, и Куликов еще глубже нырнул в свое беспамятство. Вновь услышал сухой шелестящий звук, только на этот раз звук был совсем слабый.
Можно сказать, его совсем не было.
Дот, погашенный Куликовым, батальон одолел буквально по воздуху, перепрыгнул через него, оставив на макушке вражеского укрепления следы своих сапог, временный командир роты, поставленный вместо убитого накануне старшего лейтенанта, поинтересовался: "Где сержант, который заставил умолкнуть дот?", ему ответили: "Убит", и ошалелый ротный понесся дальше.
Заниматься разборками было некогда.
Но Куликов был жив. Очнулся он, когда над землей уже собирался влажный вечерний сумрак, пахло дымом, чем-то кислым — похоже, горелой селитрой. У Куликова защипало ноздри, он зашевелился, со стоном, прорвавшимся наружу, вытянул одну ногу, потом другую.
Склеившиеся веки раздирал пальцами — слиплись, будто угодили в огонь, спаялись — не распаять. В голове гудело, но тем не менее он постарался осилить этот тяжелый внутренний звук и послушать, что творится снаружи — рядом, в лесу.
В лесу было тихо. Не раздадутся ли неподалеку чьи-нибудь голоса, а если раздадутся, то какая речь прозвучит — наша или немецкая? Хотя и рвет уши настырный звук, забивает все кругом, а живую речь он засечет обязательно, различит, разберет и слова, и перепады громкости, и провалы между словами.
Нет, ничего этого не было. Была лишь пустая вечерняя тишина, совершенно полая — ничего в ней живого. Похоже, ни птиц в лесу, ни людей. Куликов приподнял голову и только сейчас разглядел мшистый пень с разваленной макушкой. Пень был гнилой, слабенький.