Юная Невеста - Барикко Алессандро. Страница 5
– Вы мне окажете честь.
– Я люблю читать, поэтому прячу книгу у себя в комнате и посвящаю ей какое-то время перед сном. Но лишь одну, не больше. Как только прочту – порву. Не то чтобы я вам советовал поступать так же, вы просто должны понять всю серьезность положения.
– Да, думаю, я поняла.
– Хорошо.
– Вроде было четвертое правило?
– Да, но оно практически очевидно.
– Говорите.
– Как вы знаете, сердце Отца неисправно.
– Знаю, конечно.
– Не ждите, что он сойдет со стези неуклонной, необходимой невозмутимости. И естественно, не требуйте этого от него.
– Естественно. Он в самом деле рискует умереть в любую минуту, как все говорят?
– Боюсь, что да. Но вы должны иметь в виду, что в дневные часы он не рискует практически ничем.
– Ах да.
– Хорошо. Думаю, пока это все. Нет, еще одно.
Модесто заколебался. Он спрашивал себя, так ли уж необходимо учить Юную Невесту азбуке, или это будут напрасные старания, а может, даже и неосмотрительные. Он помолчал немного, потом сухо кашлянул два раза подряд.
– Можете ли вы запомнить то, что сейчас услышали?
– Как вы кашляете?
– Это не просто кашель, а предупреждение. Будьте добры считать это со всем почтением разработанной мною системой, которая призвана уберегать вас от возможных ошибок.
– Повторите, пожалуйста, еще раз.
Модесто в точности воспроизвел свое горловое послание.
– Два сухих покашливания, одно за другим, поняла. Обратить внимание.
– Точно.
– Много еще таких знаков?
– Больше, чем я намерен открыть вам до свадьбы, синьорина.
– Справедливо.
– Теперь мне пора идти.
– Вы были мне очень полезны, Модесто.
– На это я и надеялся.
– Могу я вас чем-нибудь отблагодарить?
Старик поднял на нее взгляд. На мгновение почувствовал, что способен высказать какое-нибудь из ребяческих хотений, без всякого стеснения пришедших в голову, но потом вспомнил, что смиренное величие его службы зиждется на соблюдении дистанции, так что потупил взор и, поклонившись едва заметно, сказал всего лишь, что случай не замедлит представиться. И удалился, сначала сделав несколько шагов назад, а затем развернувшись, так, будто порыв ветра, а не его собственный выбор заставил манкировать почтением, – техника, которой он владел с непревзойденным мастерством.
Но были, разумеется, и особые дни.
Например, каждую вторую пятницу Отец рано утром отправлялся в город: часто в сопровождении доверенного кардиолога, доктора Ачерби: посещал банк; обходил доверенных лиц, поставлявших услуги, – портного, парикмахера, дантиста; а также тех, кто снабжал его сигарами, башмаками, шляпами, тросточками для прогулок; иногда, к вящей своей пользе, посещал исповедника; поглощал в должное время основательный обед и, наконец, позволял себе то, что именовал элегантным променадом. Элегантность задавалась размеренным шагом и избранным маршрутом: первый никогда не нарушался, второй проходил по центральным улицам. Почти как правило, он завершал день в борделе, но, имея в виду неисправность сердца, считал это, так сказать, гигиенической процедурой. Убежденный в том, что определенный выброс гуморов необходим для равновесия в организме, он в этом доме неизменно находил тех, кто мог это вызвать почти безболезненным способом: болезненным он полагал любое возбуждение, от которого могло бы дать трещину его стеклянное сердце. Ожидать от Матери подобной осмотрительности было бы напрасно, к тому же они спали в разных комнатах, поскольку, хотя их любовь была глубока и взаимна, они, как будет видно из дальнейшего, избрали друг друга не по причинам, имеющим отношение к телу. Из борделя Отец выходил под вечер и пускался в обратный путь. В дороге он размышлял: отсюда часто происходили его яростные решения.
Раз в месяц, по произвольным числам, приезжал, за двое суток предупреждая телеграммой, Командини, ответственный за продажи. Тогда всеми обыкновениями жертвовали ради срочных дел, приглашения отменялись, завтраки сокращались до предела, и вся жизнь Дома подчинялась бурному течению завораживающих речей этого нервного, дерганого человечка, который, собственными неисповедимыми путями, всегда разузнавал, что людям захочется носить в следующем году или как пробудить в них желание раскупить ткани, которые Отец распорядился произвести год назад. Он ошибался редко, объяснялся на семи языках, все, что имел, проигрывал в карты и отдавал предпочтение рыжим, то есть рыжим женщинам. Несколько лет назад он остался цел и невредим при ужасающем крушении поезда и с тех пор никогда не ел белого мяса и не играл в шахматы, никому не объясняя причин.
Во время поста палитра завтраков тускнела, в праздничные дни все одевались в белое, а в ночь тезоименитства, которое приходилось на июнь, до рассвета играли в азартные игры. В первую субботу месяца устраивали концерт, собирая окрестных любителей; изредка приглашали какого-нибудь прославленного певца, потом одаривая его пиджаками из английского твида. В последний день лета Дядя устраивал велосипедные гонки, в которых каждый мог принять участие, а на время Карнавала из года в год нанимали венгерского фокусника, который со временем сделался чем-то вроде добродушного тамады. На Непорочное Зачатие закалывали свинью под руководством забойщика из Норчи, знаменитого своим заиканием; а в ноябре, в годы, когда туман сгущался до нестерпимой плотности, устраивался, часто по внезапно принятому решению, продиктованному отчаянием, в высшей степени торжественный бал, во время которого, бросая вызов молочной мгле за окнами, старательно зажигались свечи, в количестве со всех точек зрения поразительном: будто трепетный солнечный свет летних предзакатных часов отражался от паркета, где скользили тени танцующих, всех обращая к некоему югу души.
Зато обычные дни, в самом деле, как мы уже сказали, строго придерживаясь фактов и стремясь к их сжатому изложению, – обычные дни были все наичудеснейшим образом одинаковы.
На этом основывался некий динамический порядок, который в семье считали непогрешимым.
Но пока мы очутились в июне, проскользнув туда вместе с английскими телеграммами, которые откладывали возвращение Сына, почти незаметно, но в конечном итоге осмысленно, такими благоразумными и четкими были они. В конце концов, раньше его явилась Великая Жара – удушающая, беспощадная, непременно в свой срок приходящая каждое лето в эти края, – и Юная Невеста ощутила всю ее тяжесть, почти позабытую после жизни в Аргентине, однажды ночью опознав ее окончательно, с абсолютной уверенностью, лежа в жирной, влажной темноте и ворочаясь в постели без сна, а ведь она обычно входила в сон без труда, блаженно, единственная в этом доме. Ворочаясь, она порывистым движением, ее саму удивившим, сдернула ночную рубашку, куда-то швырнула ее наугад, потом повернулась на бок, чтобы льняные простыни хоть на время освежили нагое тело. Я это проделала без стеснения в густой темноте, в этой комнате, где Дочь, в своей постели, в нескольких шагах, подружка, с которой мы уже сблизились, почти как сестры. Обычно мы разговаривали, потушив свет, обменивались несколькими фразами, делились секретами, потом прощались и входили в ночь, и сейчас я впервые задалась вопросом, что за тихая гортанная песнь доносится от постели Дочери каждый вечер, когда гаснет свет и иссякают секреты и слова, после обычного прощания – песнь эта колыхалась в воздухе долгое время, и я никак не могла дослушать ее до конца, всегда проваливаясь в сон, одна в этом доме без страха. Но то была не песнь – она отдавалась стоном, почти животным, – и нынче, в летнюю душную ночь, мне захотелось понять, что это такое, ведь жара все равно не давала уснуть, а тело без одежды делало меня совсем другой. И вот я какое-то время вслушивалась в песнь, что колыхалась в воздухе, чтобы лучше ее понять, а потом, в темноте, без околичностей спокойно спросила:
– Что это?
Песнь перестала колыхаться.