Выдумщик - Попов Валерий Георгиевич. Страница 54

Но должна же природа подарить мне еще что-нибудь на прощанье? Тебе? Безусловно! Чтобы навсегда запомнился этот день! Ты словно с жизнью прощаешься… Что такое? Из носа уже капало – но я не уходил.

И – произошло! На край воды вдруг слетелись утки, весело галдя. Их и ждал! С детства я почему-то обожаю уток, хотя вблизи вижу их редко. До сих про горжусь той карандашной уточкой размером с тетрадную клеточку, которую я «намазал» тупым карандашом, когда другие рисовали танки и самолеты. Понимал, что бросаю вызов (хотя и слов-то таких не знал), но уточку учителю сдал. Первое мое «выступление». И я им горжусь. Это – я. Конечно, за эти годы разросся, но суть – та же!

Теперь они ко мне прилетают из разных мест: и стеклянная – из Венеции, и сплошь из зернышек – из Германии… Отовсюду почти. Плыву на них через жизнь. Теперь и эти – мои. Кричат в последних лучах, скоро – тьма. Что же привлекло их? Тщательно вглядывался сквозь слезы (от ветра). В песок были вдавлены веточки, с листьями и семенами, и вот поднялись приливом – и уткам легче. И мне.

13

Прошло уже десять лет, как отец переехал. После воссоединения с ним в соседних комнатках пишем, соревнуясь. Иногда он, человек горячий, выскакивает из своей комнатки с каким-то жгучим вопросом:

– Я вот про селекцию все время пишу. А вот ты про что пишешь все время, не выходя из комнаты, – не пойму?

И просто весь дрожит от азарта. Сейчас «уроет» меня! Но я – его сын и словом тоже владею.

– Как – про что? – удивленно говорю я. – Ты – про селекцию…

– Ну?! – восклицает он.

– А я – про все остальное! Включая тебя.

Яростно исчезает. Размялся. И пишет весь день. А я, увы, нет.

Динамично проходит обед. Выходит сияющий и обязательно с какой-то безумной идеей, которую все тут же должны исполнять.

– Не пойму, как так можно жить! – поев горячих щей, но не раньше, возмущается он.

– Как, папа? – спрашиваю спокойно.

Вывести меня из терпенья ему не удастся, закалка есть.

– Вот – столовая, кухня…

– Так…

– И рядом сортир! Кто ж так живет?!

Сияет. Положил меня на лопатки.

– Мы живем. Ну давай, пап, перенесем. Годик потерпишь?

– Ско-олько?! – дико морщится.

– Год! Ведь стояк надо переносить, весь дом перестраивать.

Пауза. Усмехается:

– …Чего там на второе-то у тебя?.. Ну, ты и фрукт! – усмехается, прикончив второе.

– Фрукт с твоего дерева, батя!

Вот так и живем. Дико тоскует по работе на полях, где так был востребован!.. И всю застоявшуюся энергию обрушивает на нас. К счастью – и на аспирантов Всесоюзного института растениеводства: те выходят от него покачиваясь и держась за сердце. А он появляется довольный.

– Слушай… мы обедали – нет?

Так протекает наша жизнь.

– Ты с Настей и Нонной что-то думаешь делать? – вдруг вскидывает голову, глаза горят.

– Что, отец?

– Вчера вернулся с прогулки, вижу – обе на кухне сидят.

– И что?

– И обе – никакие. Еще два часа дня. Что это?

– Это беда, отец, – говорю спокойно.

– Да? – усмехается. – А ты сам во сколько вчера пришел?

– Их проблема – это другое, отец!

– А для тебя все другое! – говорит, торжествуя. – Кроме… не пойму чего. Впрочем, догадываюсь!

И это, как я понимаю по веселому его взгляду, – не работа… Хорошо, что на их селекционной станции не выращивают розги.

– Ты сам такой, отец, – нападаю я.

– Какой? – морщится он.

– Скользкий! Обвиняешь других, а сам…

– Что – сам? – гордо выпячивает грудь. – Я шестерых аспирантов воспитываю! И ты наблюдаешь это! А ты… баб двух не можешь воспитать!

– Одна из них, между прочим, – внучка твоя!

Но тут появляются новые аспиранты, и он всю свою ярость изливает на них. Впрочем, по тому, что слышу, – за дело! Гигант!

– Ну и что? Подает кто-то надежды? – интересуюсь я.

Хмуро молчит. Если и признаёт кого-то, то с неохотой.

– А я – подаю? – спрашиваю.

– Подаешь… да все никак не подашь!

Жестокий удар. Придется ответить.

– Стоп, отец. Раз уж пошел такой разговор, об ответственности.

– Что еще?! – уже в своих мыслях.

Я, похоже, уже не интересую его. Но сейчас я заинтересую его.

– Вот стоит телефон.

– И что?

– И ты ни разу за все годы, что у меня живешь, не позвонил маме. Своей жене, хоть и первой… но с которой ты стал ученым, вырастил детей.

Тяжелое молчание.

– Звони сейчас!

Миг моего торжества.

– Ладно… подумаю! – бурчит он.

И мы расходимся… но как дуэлянты, жаждая выстрела… никаких проблем не решив. И, собравшись, он снова выскакивает:

– Ненавижу, как ты по телефону говоришь!

– Как?

– На второй минуте: «Обдумаем!» Это значит: пора заканчивать. На третьей: «Обнимаю» – и вешаешь трубку.

– А ты – не так?

Переживаю я за наше семейство. Возвращаться – боюсь. Особенно почему-то сейчас… многое там накипело! Медленно поворачивая ключ, вхожу бесшумно, даже, я бы сказал, воровато, чтобы проблемы не задавили сразу и было можно вздохнуть, сидя на стуле в прихожей и надеясь на лучшее. «В свой дом имею право входить и воровато!» – есть такая присказка у меня, спасающая. Но ненадолго…

Странно. На этот раз тихо. Ни звонких девичьих голосов, ни глухого мужского. Беда! Распахиваю дверь в «девичью». Никого. Но беспорядок, конечно, дикий, как уж повелось… но какой-то еще «более больший», как мы шутили с друзьями всю жизнь. И вот – дошутились.

Через проходной мой кабинетик – к отцу, и уже заранее чувствую – есть! Успел! В смысле – он. Сделать. Что-то непоправимое. Протяжно скрипит его дверь. Помню, отец, сверкая глазами, требовал смазки, потом забыл… точнее, оглох. Голова опущена. Лысина сияет. Но сам – нет. Молчит. Обычно он начинал, по старшинству. Что же случилось?

– Ты холодный человек! – грозно тычет в меня пальцем.

– Но это и помогает мне все выдерживать. Ты, горячий… Что натворил?

Пауза.

– Я выгнал их… к чертовой матери!

Из моего дома. В котором хозяин – я.

– Да. Нахозяйничал! – произношу.

И я ухожу на кухню, чтобы набраться сил. Хотя здесь их не наберешься. Грязь – непролазная, и это тоже – на мне! Нету их! И его выгнать, что ли? Раскомандовался! Но тогда – вакуум. Иду в его кабинет. Он сидит за столом, облепив свою огромную лысую голову пальцами. Сажусь. Молчим.

– Ладно, – поднимает глаза, блеснувши слезой. – Нонна пусть возвращается. Она хороший человек.

– А Настя? – вынужден сказать я.

Он опять в бешенстве.

– А Настя… пусть с парнем своим живет.

– Где?

– В Петергофе… Они там умерли все… Родители Нонны, – добавляет нетерпеливо.

– Ну, и что здесь радостного? – спрашиваю я, имея в виду не только смерть родителей Нонны, но и все происходящее с нами.

Задумывается – и вдруг снова вскидывается:

– Парень мне понравился! Помогает ей…

– Смотря в чем.

И мы опять умолкаем. Потом на кухне пьем чай, черпая силы в нем. Потом батя подходит ко мне и, потрепав мои жидкие космы, произносит жалостливую фразу:

– Эх, товарищ Микитин! И ты, видно, горя немало видал. Да!

– Что «да»? – вздрагиваю я.

Он, мучительно сморщившись, щелкает пальцами, вспоминает.

– Это… Заходил твой друг.

– Какой?

– Впервые его вижу. Нахал! Что-то требовал от меня, попрекал чем-то…

Фека! После освобождения за много лет – впервые! Что-то чрезвычайное. Сердце сжимается в смутном предчувствии.

– С лестницы его спустил!

Разгулялся батя.

– Да он зарезать тебя мог запросто!

– Что-о?

Сейчас и меня с лестницы спустит.

– Всё? – с надеждой спрашиваю.

Продолжает морщиться, щелкать.

– Это… Ольга звонила!

– Понимаю… Моя сестра. Твоя дочь. И что сказала?

– Алевтина померла! – выпаливает он.

Так они и не встретились в этом доме! И виноват я. Мало старался. И вот – еду в Москву, где уже нет мамы… но еще можно увидеть ее. Тени на столике появлялись при подъезде к большой станции. Замирали на некоторое время. И снова двигались. И таяли, как и свет за окном.