Выдумщик - Попов Валерий Георгиевич. Страница 55

Я же звал маму ко мне!

– Что ж ты не приезжаешь? Мы тебя ждем…

– Но мою комнату, я слышала, кто-то занял?

– Вот и помиритесь! Вы теперь оба… свободны!

– Это смотря кто! – обижалась мама.

Она-то свою внучку вырастила! А он (правда, другую) выгнал… И что создал? – это я уже думаю мамину мысль.

Помню последнюю нашу встречу:

– Фека таким франтом явился: Алевтина Васильевна! Любые лекарства!

– Ну и что?

Неужели не о чем больше поговорить?

– А-а! Те же самые, что в аптеке! – мама смеялась.

И когда провожала меня – улыбка еще цвела на ее губах.

Неужели Фека появится на похоронах? После своей отсидки он как-то не возникал – и вдруг объявится сразу на похоронах моей матери? Не слишком ли круто? И, я уверен, будет вести себя, как один из близких, лезть в первый ряд! Да никто из наших и не знает его. Изумятся: «А кто это?» И мне придется сбивчиво объяснять!.. Появился!

Мамин портрет стоял самый мой любимый: она, молодая, красивая, легко держит большой сноп на руках. «Настоящий символ Родины», как говорили льстецы, и правильно говорили. Невыносимо было смотреть на нее, высохшую… и на нее же, цветущую! Ну что ж это такое – жизнь?! Я, как и всюду, приехал загодя… Считаю величайшим хамством – опаздывать. И особенно здесь. Постоял, но долго не выдержал. Выскочил и бегал по территории – незанятых мест тут еще полно. И рыдал. Вот так – на бегу, в отдалении, да еще под дождем – в самый раз.

Молил: хоть бы Фека не приезжал. И понимал: мама бы огорчилась!

И – вот он вышагнул из машины. Траурное пальто до земли. Пошил специально, в дорогом ателье? Седая прядь. Видимо, появилась она, столь эффектная, именно сейчас. Скорбно-величественно со всеми раскланивался (несмотря на удивленные взоры: «а кто это?»), пользуясь тем, что с похорон не принято выгонять.

Потом мы сидели в кафе, и Оля принесла мамин портрет, и мама поглядывала на нас с Фекой, оказавшихся рядом, но якобы незнакомых: «Вы что – поссорились? А кто же тебе, Валерий, будет теперь помогать?!»

«А ты не помнишь, мама, как мы помогали ему?»

– Ну что? – повернулся я к Феке. – Поехали… уроки учить?

Отвлек его – а то он собирался уже говорить первый тост.

Первый тост он все же сказал, но не здесь. Поехали мы с ним уже не на «убитую» улицу Шкапина, а на уютный скромный Васильевский, где, помнится, мой любимый Обломов коротал свои последние годы. Но мой нелюбимый Фека ничего не коротал, был крут. Сменил жилье на престижное!

– Заходь! – сделал широкий жест.

Уютнейший крохотный, чисто василеостровский домик, облезло-голубой. Полутораэтажный, я бы сказал. Первый этаж осел, второй – с нормальными окнами, и над ними – острая башенка со слуховым окном. Трогательнейший ампир, появившийся после победы над Наполеоном. И даже мороз был словно из других веков, и дым доставал белым столбом до лазурного неба – как на гравюрах! И как при прежних хозяевах! А нынешний – вот. Только что с похорон! И во всем параде. Пожалуй, что именно с ним, дураком, я бы и хотел сейчас оказаться!

В прихожей «стреляла» печь. Стол, правда, не струган. Творческая мастерская! – как обронил он. Что же он тут творит? Белая пыль и пересохшие (даже в горле запершило) изваяния, и в их числе – волнующие женские. Ого! Я глянул на появившуюся Нельку… Она! Так вот кто хозяйка. Увековечена уже. А Фека, как всегда, «на понтах». Или он уже скульптор? На вид – почтенный деятель искусств. Хорошо смотрится на фоне глиняных Дзержинских, Кибальчичей, Джугашвили.

– Лауреат государственных премий? – оглядевшись, спросил Феку.

– Академик! – гордо Фека произнес.

– Покойный, – мрачно уточнила хозяйка.

Фека поправил седую прядь.

– Между прочим, мы с кладбища, – надменно произнес.

– Оно и видно, – усмехнулась Нелька.

Никакого почтения к лже-академику. Впрочем, поставила грибки. Серебряные рюмки. Интеллигентный старинный дом… каких у настоящих интеллигентов почему-то не бывает никогда.

– Ну… за Алевтину Васильевну! – Фека поднял-таки первый тост.

Царил! У мамы моей на поминках! Но почему-то я был благодарен ему.

Мой сладкий сон был прерван их ссорой.

– Расселся тут… академик! Кукла ты!

– Михеич меня больше уважал. Ураганили.

– И как-то раз ты «позабыл» меня здесь. Теперь я – хозяйка, вдова. А ты… – она дрожала от ярости.

Знакомая ситуация!

– Стоп! – я встал между ними. Что-то кольнуло в сердце… Кольцо! Хотел маме его надеть как прощальный подарок. Но потом – постеснялся. Все-таки краденое! Мама бы не одобрила. Вытащил его.

– …Узнаете?

– Оно… – залопотал «академик» наш. – Точно – оно! Ты, что ли, и есть тот фраер… что из ломбарда его выкупил? И меня спас?

– Я.

– Ну… сильно! – Фека впервые зауважал. – И что? – он не хотел уже его из рук выпускать.

– Поскольку настоящий святой – я… Венчаю вас! Будьте счастливы! – произнес я.

И тут – знаменитейший Фекин финт ушами.

– Ну, нельзя же так… Надо же заявление написать. Потом ждать. Проверить, так сказать, чувства.

Но, поймав Нелькин взгляд, он забормотал:

– Да чё… Нам ли думать, красивым парням? Идет!

Недоучел я Нелькин характер! Вырвала у Феки кольцо. Повертела.

– Подделка! Рябой никогда ничего хорошего не продавал, – и вернула кольцо мне.

Разруха? Провал? Но для чего я тогда живу? Должен же сделать что-то? Я поднял кольцо вверх.

– Было – фальшивое. Но теперь, благодаря прожитой нами жизни и перенесенным страданиям, стало святым. На, Фека! И Неле на палец надень.

Его пальцы дрожали. А ее – нет.

– Горько-о! – завопил я.

И они жарко целовались, и вдруг Нелька обхватила меня рукой за шею и притянула к ним.

А я, оставив молодоженов, ночевал в прихожей черного хода, перед открытой печкой, шуруя кочергой, поддерживая пламя любви… Всеобщей!

Как сделать жизнь длиннее? С концом ее не ясно пока. Но можно сдвинуть начало! Нырнуть в забытые времена и чувства и погружаться все глубже – и за началом твоего сознания, к которому ты привык, откроется другое, более раннее. И можно идти и дальше, в изначальную тьму, и там будут вспышки-озарения, признаки жизни. Самое глубокое и волнующее – там! И твоя жизнь оказывается почти бесконечной – в ту сторону, забытую!

Я не знал еще никаких слов, а тем паче таких, как «тайна», «глубина», но уже чувствовал это, лежа пятикилограммовым кулечком в плетенной из прутьев коляске и глядя вверх, в бездну, в темноту. С ужасом, который потом как-то стерся, я чувствовал тогда, что эти чуть видные, слабо мерцающие звездочки и есть самое близкое, что находится в этом направлении, и никакой там опоры больше нет! Это я знал. Помню скрип, холод, вкусное мое дыхание с облачком пара, белые холмики. Зима. Неужели – первая в моей жизни? Помню скрипучий проезд вдоль дома с освещенными окнами, и уже – готовность к тому, что сейчас стена дома оборвется и наступит бескрайняя тьма. И откуда-то ощущение характера: погляжу – и не испугаюсь! Видал уже! Когда? Где-то там, в бесконечности, в которой ты существовал всегда. И этого чувства нельзя терять – иначе жизнь твоя окажется до обидного короткой.

И все сладкие телесные ощущения, которые потом мучают и услаждают нас, уже знакомы откуда-то. Есть уже и предощущение запретной сладости, та перехватывающая дыхание волна, которая несет тебя, переворачивая и крутя, по всей жизни – и лучшей волны нет. И все это уже есть в тебе – из других пространств, уходящих в бесконечность.

Я сижу в ванночке, в комнате у печки, и на фоне гаснущего окна темнеет большими листьями кривой фикус, и несколько темных человеческих фигур. Судя по тому, что я не чувствую никакого волнения, а лишь покой и уют, фигуры эти теплые, мягкие, ласковые, уже знакомые мне и дарящие удовольствие. Помню мутно-серую мыльную воду в серой звездчатой цинковой ванночке и тревожное ощущение остывания воды, ухода блаженства. Отчаяние – я не могу даже самым близким людям объяснить это: не могу еще говорить! И – помню ликование: мир внимателен и добр, меня любят в этом мире! Бултыхание струи кипятка, пар на окнах, грубовато-ласковое движение распаренной руки, сдвигающей мое слабое тельце в сторону от струи. Но я и сам весело двигаюсь туда-сюда, чтобы поймать горячую струю через подушку воды, найти точку, где обжигает, но еще можно терпеть – и именно там блаженство. И не начнешь ловить его тогда – не поймаешь и после.