Следователь, Демон и Колдун (СИ) - Александров Александр. Страница 65

Разбирались что к чему уже в столице, предварительно отвесив бывшему денщику хороших тумаков, да только что Шлёпе те тумаки после розог генеральских! Думал, запихнут на пару месяцев в каменный мешок, только оказалось, что павлин с буклями, которому Шлёпа лопатой отвесил, не кто-нибудь, а какой-то там через тридцать три колена родич короля Мразиша, а, стало быть, имело место покушение на членов августейшей семьи. Потом вообще всплыло, что Шлёпа денщиком у самого Кутюги ходил; в общем, дело понятное: ярый лоялист ведёт террористическую деятельность. За такое, конечно, полагались пеньковые качели на площади, да только Шлёпа не унывал, а только похихикивал себе под руку, и жрал в камере ананасы с лососями, коньячком запивая, что, кстати, ни у кого вопросов не вызывало – элитный заключённый! Покушение На! Охрана тюремная с ним сдружилась, частенько гулянки устраивали на пол-каземата, один раз даже менестрелей пригласили, так что жилось Шлёпе в темнице чуть ли не лучше, чем в генеральской усадьбе.

Туда-сюда, судебные разбирательства, сбор доказательств – каждый судейский на таком деле себе имя заиметь хочет! – в общем, через год, наконец, вынесли приговор, и назначили казнь на утро понедельника, поелику в субботу у Его величества Мразиша был день рождения. Решили казнь провести с помпой, но не особо пышно, так как был король слегка прижимист. Идею с золотым топором отклонили сразу; решили украсить рукоять орудия казни искусственными розами и подмести городскую площадь. На том и порешили.

На рассвете вывели Шлёпу на плаху. Площадь не сказать, чтобы битком: подумаешь, головотяпство. Надоело уже, откровенно говоря. Палач вздыхает – сдружился со Шлёпой во время допросов, топор точит пригорюнившись. Оглашают приговор и спрашивают, как водится: каково последнее желание осуждённого? Шлёпа и говорит: хочу, мол, в последний раз хорошенько выпить и закусить, а поелику один не употребляю, то в собутыльники хочу палача. Поворчали судейские, что, мол, время только тянуть, однако же согласились, поскольку традициям такая просьба не противоречила. Накрыли стол, водки туда, хлеба, сыра, колбасы, ну, в общем, что под рукой нашлось. Шлёпа с палачом чокнулись, за здравие детей, за родных и близких – хорошо сидят! А Шлёпа и думает: что ж себе под руку нашептать? Какое желание загадать? От топора спастись – то понятно, да только как: чтобы все на площади кони двинули? Так есть же и неплохие люди: вон, палач так вообще мировой мужик. Или пусть Их величество ему помилование в последний момент огласят? Так в грязи валял он такие величества с их подачками, особенно с учётом того, что он, Шлёпа, может это самое величество грохнуть как таракана, просто под руку прошептав! В другом месте оказаться? Да в каком вот только? И так надоело: мыкаешься по свету, мыкаешься, то у Кутюги, то в каталажке…

Вздохнул бывший денщик, налил стопку, осмотрелся вокруг: хорошо! Птицы поют, на деревьях почки набухли, с крыш капель – последний снег тает – весна! Солнце в небе наглое, растрёпанное, облачка куда-то лениво плывут в прохладной высоте, пахнет землёй и влагой. И, кажется, что главное, самое верное желание уже понятно и на языке вертится, да всё никак не сложится, хотя подсказки – вот они: в небе, в воздухе, в птичьем щебете, даже в кислых рожах, что с площади глядят на последний ужин подсудимого. Да только не сложить, не выговорить, не понять… А всё равно хорошо: век бы так сидел!

Махнул Шлёпа последнюю рюмку, закусил краюхой хлеба, да и прошептал себе под руку: хочу чтобы замерло солнце в небе, навеки момент казни отложив, потому как вот здесь и сейчас мне хорошо, а большего и не надо!

Как сказал он, так и сделалось: солнце в небесах замерло. А поскольку солнце никуда на самом деле не двигается, и его бег по небесам есть лишь иллюзия, что порождается вращением земным, то пришлось ради такого дела Земле остановиться. А как встала Земля с размаху, мгновенно вращение в тыщу семьсот вёрст в секунду погасив, так и сдуло с неё и Шлёпу, и воду, и траву, и судейских с толпой на площади, и саму площадь, и город и вообще всё на свете. Всем разом каюк настал, и закончилась симуляция номер 3083.

…В воздухе еще некоторое время мерцали остатки проекции, похожие на хлопья белого снега, летящего куда-то в свете рыжего уличного фонаря. Бруне прочистил горло, отхлебнул воды из графина, и сказал:

- У меня там таких симуляций – сто лет можно смотреть. И везде одно и то же: либо горе от ума, либо, вот как тут, счастье от тупости. Этот экземпляр вообще удивительно долго прожил, хотя закончил, конечно, эпично. А представьте себе: такие способности генералу Кутюге? Или королю Мразишу? Ага? Не-е-е-е-ет, мы либо вмешиваемся в работу мозга, либо этот самый мозг разнесёт всё вокруг себя в клочья.

С места поднялся высокий сутулый старик; его короткая козлиная бородёнка тряслась от возмущения, карие глаза метали молнии, а узловатые, но всё ещё крепкие пальцы яростно сжимались в кулаки.

Артур Вильштейн, тёзка Мерлина и адская заноза в коллективной заднице научной когорты, водрузил на нос сложный оптический прибор – помесь очков и бинокля, начинённый также всевозможными сканерами, эфир-линзами и прочими наворотами, поднял руку, создавая перед собой голосовой усилитель (что, вообще-то, в этом зале строго запрещалось), и возмущённо заорал:

- Бруне! Мы же обсуждали этот вопрос миллион раз! Мы можем как угодно экспериментировать с общественными моделями – общество, в конце концов, само что только с собой не делало! Но лезть своими пальцами под крышку черепной коробки, вмешиваться в саму человеческую природу…

- Должно и нужно. – Тихо сказал Мерлин.

Сказал-то он тихо, но услышали его все; за столько лет слух присутствующих в этом зале настроился так, чтобы подмечать малейшие нотки недовольства в голосе шефа. Мерлин был не особо злым, но намеренно злить его точно не следовало. А у Вильштейна, судя по тону главы Квадриптиха, это только что получилось.

- Ты, Артур, говоришь, что мы не должны совать свои пальчики в человеческую природу? – Мерлин рассеяно постучал ручкой по столешнице. – А с какого такого ляда – не должны? Мы заседаем в этом зале уже семьдесят третий раз, и всё по одному и тому же поводу. Мы – так уже вышло – можем глобально изменить общество. Не пушками и революциями, а мягкой силой. Инструменты у нас есть. Такой случай выпадает один раз на сто миллионов лет в ста миллионах миров, и я думаю, что сильно занизил цифры. Мы ничего не хотим для себя – у нас и так всё есть. Мы хотим, казалось бы, простой вещи: чтобы люди перестали грызть друг другу глотки, установили между собой хотя бы нейтральные взаимоотношения, и начали работать над тем, как превратить свой мир из отхожей дыры в нечто более-менее сносное.

- Артур, послушай…

- Нет, это ты послушай!

Мерлин встал с кресла.

Весь остальной зал в кресла вжался, явно жалея, что у них отсутствует ручка экстренного катапультирования.

Артур-Зигфрид был явно чем-то раздосадован. Вот только чем?

- Человек рождается в мире, где правит бал энтропия. Рождается для того, чтобы кое-как протянуть лет семьдесят – это если повезёт – и помереть, так ничего толком и не поняв ни про жизнь, ни про себя. Хотя, скорее всего, его доконают вирусы, бактерии, упавшее дерево или голодный медведь. А то и просто сила гравитации: люди очень плохо плавают и крайне недалеко летают. Но, скорее всего, человека, так или иначе, сведёт в могилу представитель его же вида. Войны. Убийства. Кровь и золото – и ни хрена не меняется уже несколько тысяч лет.

Мерлин рухнул в кресло, извлёк из воздуха портсигар, и закурил. Зал напрягся ещё сильнее: если старик тянулся за сигаретой, значит, дело пахло керосином.

- Пять миллионов лет назад какие-то грязные обезьяны залезли в эфирную аномалию и обрели разум. И сейчас мы отличаемся от этих обезьян… да, практически, ничем. Жадность, стремление набить брюхо, размножиться и пережить соседа – вот основа пресловутой «человеческой природы», Артур! Меньше процента человеческой популяции хотя бы пытается создавать нечто новое, меньше полупроцента имеют коэффициент интеллекта чуть выше, чем у морской свинки! Твоя пресловутая «человеческая природа» – просто огромная тачка с эволюционным перегноем, из которого иногда вырастают розы. Но розы преходящи и цветут редко, а вонь от тачки вечна и неизбывна. Мириады обезьян-инвалидов калечащих своих детёнышей по образу и подобию своему тянут и тянут за собой огромный хвост ментального амбре, и наша задача – именно задача, в инженерном смысле этого слова – исправить это раз и навсегда.