Лучший исторический детектив – 2 - Балашов Александр. Страница 38

И баба Вера полилась ручьём, разбередив душу непрошенными воспоминаниями.

— А дядька Гриша, муж твоей сестры, говорил мне, что всё это правда…

— Что правда, сынок?

— Правда про царский перстень, который батя из Кёнегсберга привёз. Дядька говорил, что сам его в руках держал, камнем сверкающем на солнце любовался…

Мать замахала руками:

— Не верь! Никому не верь, Игорёшка! От лукавого этот перстень! Проклят он своими хозяевами… Много крови на нём. Зачем горе множить? Пусть лежит, где я его похоронила…

Лаврищев поднял брови:

— Так это, ма, не сказка? Не легенда о царском перстне?

Мать долго молчала, суша непрошенные слёзы. Потом вздохнула:

— Пойдём к отцу на кладбище сходим, помянем раба Божьего Илью… Придёт время — всё и ты узнаешь. Как было, как есть. А может, и как будет…

И снова поднесла платок к заплаканным глазам:

— Это надо же: на войне ни царапины не получил. А перстень тот, — будь он трижды проклят! — его в могилу свёл… Забудь о нём, сын. Забудь. Но помни об отце.

НА ВОЙНЕ КАК НА ВОЙНЕ

«От войны нельзя ждать никаких благ».

(Вергилий).

Илья Лаврищев был призван в армию после освобождения Гуево от немцев. Уходил он на войну не из дома — из шалаша, который семнадцатилетний Илюха соорудил на пепелище. Части 65-й Армии генерала Батова так припёрли оккупантов, что своё уязвлённое самолюбие «непобедимых рыцарей», немцы, отступая, вымещали на местном населении.

Взвод под командованием обер-лейтенанта Фридриха Ланге ездил на мотоциклах по деревни, плескал на стены случайно выбранных домов гуевцев бензин из канистр, потом поджигали факел и бросали горящий факел к стене хаты или на крышу. И уже через полчаса пылающий костёр превращал хату в печальное пепелище.

В то утро, перед самой карательной акции немцев, матушка отправила Илью в Мирополье, к дядьке Семёну.

— Попроси, сынок, у нашего родственника мучицы или хоть ржи немолотой, — подавая Илье пустой мешочек, сказала мать. — Когда в последний раз ты с Зинкой и Зойкой хлеб-то ел?

— Лепёшки пополам с лебедой? — уточнил сын. — Неделю назад… Вчера я рыжиков из леса принёс… Свари на обед.

Мать горестно вздохнула:

— Две жмени грибов тех… Зойка в голодный обморок упала…Дед с печи не встаёт — опух с голодухи… А бабушка Настя животом третий день мается, боюсь помрёт нынче… Чем кормить вас — ума не приложу!..

Мать заголосила, закрыв жилистой рукой рот, чтобы девки, семилетняя Зина и пятилетняя Зоя, не услышали её рыданий.

— Будет, ма! Слезами горю не поможешь. А у дядьки Семёна и мучица водится? — спросил Илья.

— Он же паёк немецкий, как сельский староста, получал… Наскребёт чего-нибудь на нашу бедность. Он мужик не жадный… Земляков не гнобил, слава Богу…

Когда Илья вернулся в Гуево с мешочком ржаной муки, который спрятал на груди, под рубахой, их дом уже догорал… В огне эсесовцы живьём сожгли и матушку, и сестёр-малолеток и восьмидесятилетнего деда Кузьму. Никого живым из горящего дома немцы не выпустили.

Илья было бросился разгребать горячие угли и дымящиеся головешки — да какое там… Собрал только обгоревшие косточки родных ему людей.

Обгоревшие трупы матери, бабушки, деда Кузьмы и двух сестричек Илюха похоронил на старом гуевском погосте в одном гробу, который сам и сколотил из обгоревших, но ещё подходящих для этого скорбного ящика досок. Понимал парень, державший слезу на привязи: по-человечески надобно похоронить.

Помогала, как и чем могла, Вера Ковалёва, к которой в последние годы был неравнодушен Илья. Девушка отвечала ему взаимностью. «Значит, любовь промеж нас образовалась, — думая Ковалёвой Верке решил для себя Илья. — После войны распишемся в сельсовете, детей нарожаем, дом построим — и заживём не хуже других».

Но тогда не мысли о любви лезли в голову убитого горем Илюхи.

— Ты, Илюша, поплачь, поплачь, — сказала Вера. — По себе знаю — легче будет… А то с горя и сам рядом с ними ляжешь…

— Отольются им наши слёзы, — скрипел зубами Илья. — Верю, что батя жив и их там, на фронте, лупцует!.. И я скоро на войну уйду. За всё гадам отомщу!.. Ничего и никого из них не пропущу, не забуду во век и не спущу…

Верка и сердобольные соседки, у кого горя было не меньше, слезами помянули зверски убиенных Лаврищевых — больше, увы, было нечем. А мешочек с ржаной мукой от дядьки Семёна Илья Верке отдал — многодетная их семья голодала пуще других.

— Куда ты теперь? — вытирая ладонь слёзы, спросила Вера.

— Как-нибудь перебьюсь, — буркнул Илья. — Ноги, руки есть — не пропаду, небось…

В тот же скорбный день хотел он податься к своему дальнему родственнику, к двоюродному дядьке Семёну. Чтобы до призыва в действующие части пожить у него. Илья был уверен, что этот староста Семен — вовсе и не староста. Хмур был и угрюм с виду, а зла людям не чинил. Парень думал, что родственник его в оккупацию был с партизанами курскими связан, либо отступавшей в сорок первом Красной армией оставлен в тылу врага… Для сбора разведданных. Не гнобил, по словам матери, своих земляков дядька Семен, а кому-то из баб даже шибко подмогнул избежать неметчины, когда туда стали угонять здоровых деревенских женщин, вдов и солдаток.

Хотел податься к дядьке Семену, да расхотел… Лёньчик, скользкий деревенский мужичонка по прозвищу Блоха, нашедший себе с приходом наших тёплое местечко в сельсовете, где он составлял списки военнообязанных парубков, упредил вовремя:

— Не к кому теперича итить тебе, Илюха. Вчерась повесили старосту. Как фашистского наймита, немецкого прихвостня.

— Как повесили? — опешил Илья.

— За шею, вестимо, — засмеялся Лёньчик. — Семен всё про каких-то московских монашек и советского разведчика, шо немцам не сдал, сказки трибунальской тройке рассказывал. Не поверили. Свидетелей-то — тю-тю, не нашлось.

— А что ж ты не подтвердил, что Семён никому из селян худа не делал. Ездил только по околотку на своём велике да горилкой горящую душу тушил… Вот и весь вред его.

— А какой я свидетель? Я в своей хате тихохонько сидел, гадал, чем детишек та жёнку кормить? Корову-то, кормилицу нашу, эти суки немецкие сожрали, неделю взвод отбивные жарил… Шо б им подавиться! А свидетель — дело опасное. Сперва свидетель, а потом и к стенке поставят.

Какое-то время Илья перебивался с воды на хлеб у соседей. Но чужой хлеб всегда горек. Так лучше уж к армейской части прибиться, подумал Илья. У солдатской каши не загинешь. У бойцов, рассуждал парень, и новая форма с погонами и звездами у командиров, справная одежда, и обувка — ботинки или даже сапоги, а не чуньки дырявые, как у него. А какими ароматами дымит их кухня полевая!.. Живот к позвоночнику прилипает от тех запахов и слюни текут. А котёл кухонный ёмкий такой, видать, способен запросто зараз прокормить целую роту таких, как он, голодных ртов.

Нашёл в сундуке Илья свою метрику и приписал себе недостающий год. В клубе, где формировали гуевских и миропольских салаг для отправки в регулярные части, никто не усомнился в призывном возрасте рослого, не по годам зрелого Илюхи Лаврищева. И не заметили (или сделали вид, что не заметили) исправленную цифру в метрике Ильи Лаврищева.

Воевал он в пехоте — «царице полей»… Что б тому выдумщику, кто её так прозвал, икнулось, думал парень на Курской дуге, куда в начале августа попал рядовой Лаврищев. В освобождённый Орёл уже входил не безусый салажонок, а обстрелянный бывалый солдат. Фронтовик, словом.

Всякое с Ильёй Лаврищевым на войне было. Но на судьбу не роптал. Притерпелся и к военным будням царицы полей… Хотя мыслимое ли это дело, чтобы царица по грязи на пузе ползала, под пулями на карачках в сыром окопе сутками мокла под дождями, мёрзла на заиндевевшей броне, уцепившись за ледяную скобу башни.

Нет, на судьбу Илья не роптал. Сколько раз в Белоруссии, где в первые дни войны без вести пропал его отец, в обнимку со смертью в атаки ходил — тьфу, тьфу, пронесло…Но вражеские пули и осколки даже не царапнули — заговорённый, наверное, говорил об Илье ротный. В Польше, где его взвод почти в полном составе при переправе утонул, он выплыл на случайно подвернувшемся бревне. А в марте сорок пятого чуть не сгорел в амбаре, где ночевал их взвод и куда ошибочно попал снаряд нашей «Катюши». Но ничего, только испугом отделывался да шинель прожёг.