Жилец - Холмогоров Михаил Константинович. Страница 6
А нежная Раечка тоненькими ниточками сплела надежную сеть, она не отпускала от себя Жоржа, но, но, но… Но никаких излишеств не позволяла и до первого поцелуя долго не подпускала. Оставь надежду навсегда – кокетливая складочка на чистом лобике ее изображала сию Дантову истину.
Мимолетное
Жорж пересек Зубовскую площадь и понесся дальше. Он опаздывал. Уже без пяти, а в три в Большой аудитории Высших женских курсов начинал лекцию приехавший из Петербурга профессор Овсянико-Куликовский. Жорж летел на встречу со столичной знаменитостью, летел и не видел перед собой ничего и никого и вдруг как о столб ударился.
Ему навстречу шел старичок, довольно простецкого вида, каких немало встретишь у каждой церковной паперти, хотя на нищего был не похож, одетый без затей, но аккуратно – под поддевкою рубаха навыпуск, брюки заправлены в сапоги хорошей кожи.
Жорж встал как вкопанный, неприлично уставившись в прохожего старичка. Он, кажется, и рот разинул. А старичок посмотрел на него насмешливо, но тут же нахмурил густые брови и сказал очень строго:
– Ступайте с Богом, молодой человек.
Жорж смутился, покраснел до корней волос и побрел своей дорогой медленно и нехотя, все время оглядываясь, пока старичок не свернул в Олсуфьевский переулок.
Каким пресным оказался столичный профессор после внезапной встречи с Львом Толстым! А может, обознался? Этот вопрос всю жизнь потом мучил Фелицианова, и он боялся дать на него ответ.
Три революции
Как странно, он уже был большой, почти юноша – пятнадцать лет, но, когда годы спустя читал про первую русскую революцию, очень удивлялся, что, кроме декабрьского восстания, почти не заметил ее главных событий. А ведь это новый, двадцатый век постучал в двери профессорской квартиры. Крепка тогда была дверь, и громы века доносились лишь из окна. А были и расстрел рабочих с петицией царю 9 января, и стачки, и бои, броненосец «Потемкин» в июле, октябрьские похороны революционера Николая Баумана с шумными демонстрациями, и восстание на крейсере «Очаков» в ноябре. Но Жорж тогда никаких газет не читал, и все подобные известия прошли мимо его внимания. А ведь в том же октябре во время забастовки несколько человек из старшеклассников бегали по улицам с пистолетами, и вся гимназия только и говорила об этом. Правда, это были ученики седьмого и восьмого классов, пятиклассник Жорж взирал на героев с любопытством и некоторой опаской – он хорошо помнил издевательства прыщавых верзил над малышами: почему-то революция рекрутировала в свои дружины именно такую публику.
На юг прособирались до июля, сняв на всякий случай дачу в Петровском парке, да так там и застряли. И только много лет спустя Жорж понял почему. На юге, в Крыму особенно, было неспокойно. Но Жорж тогда никакой политикой не интересовался и папиных страхов не понимал. Он с тревогой ждал осени, когда начнутся занятия в гимназии – пятый класс был очень трудный. Да так оно и вышло. Жорж привык учиться лучше всех в классе, получать даже четверки ему казалось унизительно, а пятерки доставались все тяжелее, особенно по ненавистной математике. Он сидел ночами, и бдения в конце концов кончились истерическими концертами. Психиатра вызвали. Тот поставил диагноз: неврастения – и посоветовал перевестись в пансион.
Вот уж чего Жоржу никак не хотелось! В гимназии у него друзей не было: еще в подготовительном классе он послушался папиного совета ни с кем дружбы не водить, чтобы не попасть под дурное влияние. Такая замкнутость породила насмешки и мелкие детские жестокости: то ударят исподтишка, то испачкают новый китель, то кнопку на сиденье парты подложат. И как раз беспризорные пансионеры больше приходящих – чистых домашних мальчиков – издевались над Жоржем. Попасть к ним в компанию? – нет уж, увольте!
Октябрьская забастовка и Манифест – нечто вроде каникул, прервавших постоянные мучения с уроками. Несколько волнений в гимназии, которые Жоржа не задели, даже особого любопытства не вызвали: активисты пытались принять участие в митинге, их оттуда прогнали – конфуз, да и только.
Декабрь застал врасплох.
Занятия в гимназии прекратились. Отец принимал больных только дома. Квартира погрузилась в полумрак – все шторы задраены, вместо электричества горят боязливые свечи. Дети слоняются по комнатам, не зная, чем себя занять. Николай, достигший пятилетнего возраста, с первых месяцев жизни отмеченный какой-то недетской суровостью, вдруг стал капризен и плаксив, как полуторагодовалый Левушка – самый младший из братьев. Жорж пытался воспользоваться перерывом и подогнать геометрию, но Сашка все время приставал с какими-то глупостями, так что пару раз пришлось его побить, и рев поднялся невыносимый: Сашка, Николай, Левушка – все трое на разные голоса и каждый по своему поводу… Родители были рассеянны, они тревожно вслушивались в звуки с улицы и на детей обращали мало внимания.
С улиц же слышались то хлопки ружейных выстрелов, то – в Москве-то, в первопрестольном граде! – пушечные залпы. И где-то совсем неподалеку, прислуга говорит, на Пресне, у Никитских ворот… Откуда они все знают? Скоро выяснилось. Сын кухарки Олюшки Павлик, которого с легкой руки Жоржа звали Пансой, с горящими пылким азартом глазами выбегает проходными дворами – ворота сторожит городовой и никого не выпускает – на Тверскую и каждые пятнадцать минут возвращается с новостями, услышанными от дворников, городовых, случайно забегающих в Старопименовский боевиков. И его теперь пускают в барские покои – мама и папа расспрашивают мальчишку – что делается, где…
Бои подходят уже к нашему дому – перестрелка все слышнее. Докатилось! Со двора слышен девичий визг: «Сатрап! Негодяй!» Выглянули в окно – казак на коне загнал во двор курсистку и стегает ее нагайкой. Отец послал швейцара прекратить безобразие.
В сумерках 17 декабря Панса вбежал в квартиру с криком, слезами, откуда-то текла кровь. Жорж испугался – такого обилия крови видеть еще не приходилось. Отец решительно отвел Пансу в операционную – самую большую в квартире комнату, куда никто из детей не допускался, даже почти взрослый Жорж.
Оказалось, Панса высунулся из переулка на Тверскую в момент самой горячей стрельбы, и пулей ему прострелило левую руку под локтем. Рана, отец сказал, пустяковая, кость не задело, а боль скоро пройдет. Панса все же не унимался, и рев его долго был слышен в доме, хотя мать давно увела раненого мальчика к себе на шестой этаж.
Новость сбила с ног.
Николай Второй отрекся от престола. В пользу брата Михаила, который, не успев стать Вторым, тоже отказался от престола. О войне все забыли. Москва сошла с ума от ликования. Демонстрации, митинги, головокружительные речи… В университете… Какие, к черту, занятия – весь университет на улице, все целуют друг друга, полное упоение свободой, равенством и братством.
Жоржа целую неделю носило по митингам, он впал во всеобщий восторг и кричал вместе с толпой таких же счастливых зевак: «Ура! Свобода! Пал ненавистный царский режим!» Это когда еще он опомнится, сколько горюшка хлебнет и будет не без стыда вспоминать, как непростительно глупо поддался ликующему ажиотажу. Что ему царский режим? Такой ли уж ненавистный? Слабый, глупый, дряхлый, но вот чтобы ненавистный? Да плевать ему было и на царя, и на его министров…
Зато на волне всеобщего счастья, поддавшись ей, такой радостной, пала неприступная крепость, Раечка Вязова. Они с Жоржем забрели в меблированные комнаты в красном неоштукатуренном доме на Живодерке, и там все само собою случилось.
Утром Жорж, проводив Раю, понесся, счастливый, домой, на Москворецкую набережную. Взбежал на крыльцо – что такое? Парадная дверь не заперта. И тишина в квартире. Никто не вышел навстречу. Странно. Жорж отворил дверь в гостиную, переступил порог – пустота. Пугающая пустота! Кинулся в спальню, в столовую, в папин кабинет – везде, везде пустота! Ни души. И вся мебель вывезена. На полах – квадраты и прямоугольники слежавшейся пыли, обозначившие обжитые за одиннадцать лет места шкафов, буфета, письменных столов, кроватей. В своей комнате Жорж обнаружил моток веревки и разбитую рамку от дедушкиного портрета.