Жилец - Холмогоров Михаил Константинович. Страница 7
– Мама! Папа! – Гулкое эхо по коридорам, вот и весь ответ. Вся их большая семья, прочно обосновавшаяся здесь, в директорской квартире, с прислугой, Левкиной гувернанткой исчезла, оставив о себе лишь слабый след. Мысли путались, глаза шарили по опустевшим обоям, – да нет, это наши обои. Подошел к окну – ветви липы в привычном рисунке накладывались на стену Московской электростанции на том берегу. Слабый снег порошил, устилая вечностью мостовую, лед Москвы-реки и парапет набережной.
Что делать? Куда кидаться?
Силы иссякли. Жорж оперся спиной о стену – унять головокружение, дрожь в ослабевших ногах, ноги не удержали, он сполз медленно на пол и так застыл, сидя, безвольный, бессловесный – ни на одной мысли не мог сосредоточиться.
Нет, все-таки надо попытаться, надо взять себя в руки. Руки слегка затекли, дав почувствовать жизнь, текущую в организме мимо сознания. Жорж осмотрел чуть вспухшие, покрасневшие ладони, слабую печать паркетных трещинок, как они тают на упругой коже.
Итак, вчера, в одиннадцать утра, шла вечная, не тронутая отречением царя от престола жизнь: горничная Соня подала завтрак – кофе, бриоши, овсяная каша по случаю Великого поста. Николай и Левушка ушли в гимназию, Сашка в институт. Отец с утра был не в духе, а когда он в духе? Мама заставила надеть шарф…
Ограбили? Убили? А как же я?!
Как я теперь один буду? Как теперь жить? В портмоне – мелочь на карманные расходы, в желудке – голод, учиться еще целых полтора курса. На что?
Презренный эгоист! Все о себе. Где мама, папа, братья? Может, они живы, может, им помощь нужна, а я о… да, о чем это я? Все о самостоятельности, свободе мечтал? На, лопай!
Голос надежды был слаб. Ужас – ярче. Жоржу представились окровавленные трупы отца, мамы, братьев – то с ножами, вонзенными в спину, то с перерезанным горлом. Да нет же, кровь должна была остаться. Отрезвив фантазию, Жорж вскочил на ноги – нет, слава богу, никаких следов насилия, борьбы – дом просто-напросто выметен подчистую.
Но легче не стало. Только яснее, что к жизни свободной, самостоятельной, так внезапно рухнувшей на плечи, он не готов. А Россия без царя готова? Почему-то и об этом подумалось.
В прихожей стукнула дверь, пугливый Жорж отпрянул в угол.
– Барин! Георгий Андреич! Эк я вас проворонил!
Антон. Дворник. Наконец-то, хоть одна живая душа! Жорж кинулся на голос, такой родной, как оказалось. Раечке, случись ее услышать, он бы так не обрадовался.
– А наши-то все в старый дом на Тверской подались. Только квартира там теперь другая, прошлая ваша занятая оказалася.
И стал путано, бестолково объяснять, как в спешке пришлось уносить ноги из казенной директорской квартиры. Жорж долго не мог его понять – радость, что все живы-здоровы, никак не давала ухватить нить рассказа, он переспрашивал дворника, перебивал новыми вопросами, наконец, картина более-менее прояснилась.
– Утром, как вы, барин, ушли, прибежал с выпученными глазами свояк мой, Максим Пахомыч, он тоже дворник, только в доме купца Салазкина на Таганке, на Швивой горке. Вдоль Москвы-реки бунтовщики из рабочих врываются в директорские квартиры, учиняют погром, а самих директоров как есть выволакивают, содют в тачки и сбрасывают в реку, прям в прорубь. И так идут по всем заводам, фабрикам, по управлениям. Того гляди, здесь будут. И его превосходительство Андрея Сергеича, как бродягу какого, да на тачке-то, да в прорубь!
Вот батюшка ваш позвонил по телефону господину Гиршману, стал в старую квартиру проситься, а она занятая уже. Но другую дали, там генерал какой-то съехал. Андрей-то Сергеич быстренько всех созвал, двух извозчиков наняли – и прям на Тверскую. А ломовых уж потом прислали. Все что есть собрали, свезли туда. И вы, барин, туда ступайте. Очень матушка ваша волновалась.
Вот тебе и радости революции и свободы! А в прорубь на тачке не угодно ли?
Жорж поплелся на Тверскую. По дороге он впервые почувствовал глухое раздражение против Раечки, хотя трезво понимал, что она-то здесь ни при чем.
Новая квартира была скромнее той, что покинули в шестом году.
Жорж выбрал себе отдаленную комнату – поменьше встречаться с папой: отец раздражен, краска гнева не сходит с лица, а это опять попреки, что столько лет пошли прахом, что надо было сначала кончить университет, а уж потом гулять по свету, и вот, допутешествовался, дождался: то война, теперь революция, и не кончится ли вообще в России университетское образование – хамам с тачками оно не надобно.
Отец был, конечно, прав. Время, счастливое время полноты сил и избытка замыслов, как-то бездарно растратилось. Ну да, поездил по Европе, видел пирамиды, добрался до Америки – и что? В памяти все смешалось, музеи, памятники, пирамиды – как после мучительного сна: тяжесть в голове и непомерная усталость. Вернулся, затеяли с богатым немцем издавать музыкальный журнал, даже сам напечатался в роковом тринадцатом номере – последнем, как оказалось: война, до журналов ли с германским подданным во главе? Недолгое земгусарство, слава богу и папиным связям, не дальше московских госпиталей, и только в прошлом году восстановился – вот и итог: двадцать семь лет, а жизнь как бы и не начиналась, даже университетского диплома нет. А Сашка уже обогнал его, тихий, старательный, а главное – терпеливый Копчик вот-вот защитит инженерский диплом, и по его курсовому проекту где-то под Смоленском строится мост через Днепр для переброски войск на Западный фронт. Война кончится, мост Александра Фелицианова останется.
А что останется от меня?
Рая была счастлива и его смятений не замечала. Она была в упоении, все вокруг радовало, ее бурная, безудержная энергия охватывала и Жоржа, он забывал дурные мысли, угрызения совести, их носило по номерам недорогих меблированных комнат, обставленных по-разному, но с одинаковой пошлостью, впрочем, до этого дела им не было, и наутро едва ли б Жорж мог вспомнить, какое дерево возвышалось в кадке между окнами, латания или фикус, какая бархатная скатерть покрывала стол, малиновая или лиловая. С хозяйками этих меблирашек Рая была вызывающе дерзка и с каждым разом смелее и насмешливее. Интересное дело, Раечка, эта недотрога и паинька, окончательно потеряла всякий стыд, она всюду демонстрировала их связь, и Жоржу часто становилось неловко за нее, он вдруг застывал в застенчивости, чего от себя никак не ожидал. А Раечка в бесстыдстве – назойлива. И еще – немножечко вульгарна.
Но ведь не было никакого намека на эту вульгарность зимой, когда так домогался ее! Или не замечал, устремленный к цели? Да нет, она была скромна, слегка надменна, а помышляла лишь о науке, чужой для Жоржа. Он съездил с ней пару раз на лекции профессора Колесовского в Петровскую академию, чуть не умер со скуки. Хотя профессор был в ударе, глаза сияли неподдельной страстью. А со стороны так несколько смешно: ну можно ли пылать страстью, разбираясь в строении колоска ржи? Это как надо настроить свою нервную систему, чтоб по такому поводу стулья ломать! Все ж колосок – не Александр Македонский. Но профессор завораживал Раеньку, она смотрела на него с преданностью невесты, и Жорж откровенно ревновал к ржаному колоску, к пышным профессорским усам, ко всей этой скучной для непосвященного науке. У него за пазухой одни лишь стихи Блока и долгие ассоциации по поводу Прекрасной Дамы.
Благодаря свержению царя и недельному прекращению лекций Прекрасная Дама победила. Похоже, что напрасно. Наделив ее чертами житейскую Раечку, Жорж перестарался. Стала угнетать ее неуемная страсть потому хотя бы, что утомленными утрами с ней решительно не о чем было говорить. Она зевала при имени Иннокентия Анненского, ее не трогали филологические изыски Андрея Белого и откровения футуриста Хлебникова. Словарем же девушка была небогата, и от нежного обращения «лапусик ты мой» Жорж готов был на стену лезть. Заводить прямые разговоры о женитьбе она вроде как побаивалась, однако ж намеки проскальзывали все чаще. Но тут любимый был тверд и бдителен – надо кончить университетский курс, нельзя столько лет сидеть на шее у отца да еще посадить на нее и жену, это не по-мужски. Рая смиренно соглашалась, только тяжело вздыхала.