Город не принимает - Пицык Катя. Страница 11
– Сейчас будем ужинать, – сказала Осмолова и тыльной стороной предплечья лихо сдвинула груду книг и немытых кружек к краю стола. Освободившееся место она обдула и «на чистое» высыпала пачку муки. Умело замешивая тесто, Женечка рассказывала:
– Организму человека необходимо железо. Но разве мы едим ножи и вилки?
Стремясь сделать свою речь как можно более дидактичной, она хватилась какого-нибудь столового прибора и, нашарив нож, занесла его над головой, попутно вспоров мешок с фасолью. Фиолетовые глянцевитые зерна со стуком просыпались на пол. Такие красивые, как обзерненный гранит. Или взорвавшиеся от счастья бусы. Уля бросилась поднимать.
– Не надо, оставь, – Женечка взмахнула рукой, жестом окропляя бардак – благословляя хаос слыть законом природы. – Будда умер от отравления свининой, – продолжала она.
Погибшего в Ульяне востоковеда подбросило на два метра. Ссутулившись, Женечка энергично мяла тугой, неподатливый ком вегетарианского теста. Ее толстое плетеное ожерелье мерно покачивалось над столом, как пустые качели на ветру. Украшение отяжеляли подвески – грозди мелких деревянных лошадок, выкрашенных в ядреные фосфорные цвета.
– А почему ты решила, что Будда умер от отравления свининой? – спросила Ульяна.
– Будде дали свинину. Он съел. Свинина – это вепрь. Вепрь – одно из воплощений Вишну. Будда съел Вишну и не смог этого пережить.
На общей кухне капала вода. Голые окна открывали вид ночи без проблеска над пустырем. Ветер шел с голомени, с разлета, одичалый от одиночества и темноты. В расхлябанных рамах подрагивало стекло. Лампочку выбили. Светить оставалась одна накаленная духовка. За жирным стеклом маслилось желтое марево. Там, внутри, как в кукольном домике, потрескивали вегетарианские пирожки.
Мы курили на лестнице. Женя, набросив на плечи куртку, вышла постоять за компанию. На площадке уже курили Света Шилоткач и Регина – очень женственная блондинка, пианистка с нашего курса, обстоятельно гримировавшая лицо перед каждым выходом из дому. Родители Регины снимали для нее квартиру неподалеку. Вечером она заглянула в общагу, к Свете на огонек. На Регине отменно сидело помпезное фиолетовое пальто. С лисьим воротником.
– Представляете, девочки, я вчера испытала оргазм одновременно с Андреем, – сказала она. – Мы кончили вместе, прям на одну и ту же долю, понимаете?
Все молчали. Женечка вообще была девственницей.
– Это так… – на глазах Регины блеснули слезы. – Я не знаю, как объяснить, но в этот момент я почувствовала, что это жизнь, что я внутри жизни, понимаете?
Лошадки светились в темноте. Тлел табак. Я никак не могла понять, почему Регина носит мех в октябре.
– Мы кончили, и я заплакала, слезы сами полились, я даже не сразу поняла, что плачу, просто почувствовала, что щеки мокрые от слез… Мне кажется, в этот момент я была абсолютно счастливым человеком.
Еще секунду мы стояли в молчании. Вдруг Женя протянула к Регине руки, схватила за плечи и потрясла, заливаясь кристальным смехом. Колодец лестничного пролета зазвенел, как купол храма. Куртка сползла с Жениных плеч и упала на пол. Я подняла.
– Ну так это же здорово! – Женечка притянула Регину к себе, обняла и, встав на носочки, поцеловала. – Это же чудо! Это надо отметить! – добавила она, имея в виду зеленый чай. Шилоткач и Регина пошли вместе с нами.
Мы выдвинули стол на середину комнаты. Расшторенное окно блестело отраженным электрическим светом. На грязном стекле разворачивалась фиктивная карта несуществующего мира: отпечатки пальцев, следы, потеки, разводы – океаны и континенты. Можно было подумать, что с внешней стороны выстлана черная бумага. Ночь давила в окно – там, снаружи, прильнув к стеклу, стояла Вселенная, непроницаемая, как океан смолы. Непривычно согбенная, она просилась внутрь маленького, парящего в ней корабля, она хотела согреться и, будучи проигнорированной нами, затаивала злобу, коей суждено было разрастись, уплотниться и, взорвавшись, пронизать осколками наши жизни по всей длине. Но мы, беспечные, не чувствовали этого массивного, обындевелого черного тела, дышащего в растрескавшиеся рамы, завидующего согретости, обремененного тяжелым уродством бессмертия и беспредельности. Фасоль перекатывалась под ногами. Осмолова спела про желтый осенний лист. Спела легко, круто взяв все самые высокие ноты Юдановой, и даже достроила местами кое-какие авторские мелизмы, как какая-нибудь легенда джаза.
Еда была невкусной. Правда, это ускользало от нашего понимания. Женя готовила с неизменным вложением духа, нота которого открывала во вкушающем скрытые до поры возможности воспринимать еду, отключая рецепторы. Набивая животы рисом, мы приобщались к очищению помыслов и понемногу, по самым верхам, ласкали свою гордыню. Но на самом деле еда была невкусной. Соя. Пироги с рисом. Тесто на воде, вымешанное в обход сливочного масла. При такой пище насыщение случалось в желудке. Но не в теле! Тело оставалось мятежным. Сердце стукалось о нутро, набитое гравием растительного белка. И в этой динамичной обстановке вызревала бессонница, столь богатая межеумочными идеями.
– Какая девочка! У нее глаза Казанской Божьей Матери, – сказала Ульяна.
Мы уже выключили свет. Я пыталась заснуть. Вспыхнувшая взаимная симпатия между Королевой и Женечкой подействовала на меня снедающе.
– Послушай, может, я все-таки перелягу на кровать Сомовой?
Видеть, как Сомова по возвращении ляжет в постель, не подозревая о том, что в ней спал чужой человек? Нет, я не могла нарушать принципы. Уля вздохнула:
– Как скажешь…
Будильник разрывался, будто взрезанная свинья, – трещал не металлический язычок, бьющийся о часовые колокола, трещала сама ткань времени, рвалась с искрой, как ацетатный шелк: мы отрывались от вчерашнего дня и от того, что на ночь пульсировало смыслом. Я нажала на кнопку. Тишина. Королевой в постели не было. Встала?
– Доброе утро, – сказала она, потягиваясь.
Ульяна лежала в кровати Сомовой. Лежала сладко. Как ни в чем не бывало. Прямо-таки одалиска, преподнесенная султану накануне, – нетроганая, несеченая, полагающая себя на попечении у Фортуны. Отчего она нежилась? Чему улыбалась? В ее обстоятельствах подобная радость казалась немыслимой.
– Ты все-таки перелегла? – спросила я вместо приветствия. Риторический вопрос сорвался с досады. Но его бессмысленность раздосадовала еще больше. Зачем спрашивать об очевидном? Я должна была укорить.
– Слушай, ну невозможно же спать на одной кровати, это издевательство, все тело болит, – сказала она снисходительно. – Попросим у комендантши смену белья, только и всего.
– Да? А «диванчик»? Ты разрушила «диванчик».
Она накрылась одеялом с головой и смеялась в подушку, сдавленно повизгивая, смеялась минуты три-четыре, а потом сбросила одеяло и, обессилев, откинулась на спину. Небо постепенно выбеливалось. Птицы уже мчались куда-то по-деловому ни свет ни заря. Я потушила бра. Мы завтракали во мгле. Уля забралась на стул с ногами и натянула майку на свои женственные колени.
– Мне очень хорошо здесь с вами. Добрые девочки, добрые мальчики, все по-человечески. Я потихонечку выздоравливаю, – сказала она.
Я молча размазывала по хлебу холодное твердое масло. Пыталась размазать. А она все говорила и говорила. О том, как долго жила в жестоком мире. Жестоком и жестком. Опасном. Ни дня без страха. Такая жизнь превращает человека в шиншиллу. Смерть может наступить мгновенно. Разрыв сердца. От хлопка двери. И, что самое страшное, в этот момент рядом может оказаться только свекровь. Или жены королевских друзей. Непроходимые, жадные, ухватистые, интуитивные. Могущие часами обсуждать только одно: где и как оперировать грудь.
– Боже мой, – она вздохнула. – Ведь сиськи обвисают, хоть ты делай с ними все что угодно или не делай. А эти люди все вбухивают только в то, чтобы каждые полгода отрезать от себя по кусочку, все деньги во внешность. Одна мысль в голове: что бы еще такое купить, чем прикрыть обвисающие сиськи?