Город не принимает - Пицык Катя. Страница 41
Каждые десять минут, вне зависимости от контекста, Иванов обязательно говорил о чем-нибудь, начиная со слов: «Моя жена Гульнар сказала, что…» Любая встреча с Ивановым в принципе, любое общение с ним всегда начиналось с того, что «сегодня Гульнар…» сделала или сказала. Ко второй половине девяностых Иванов был уже настолько богат, что позволял себе не только платить за друзей в ресторанах, но и иметь мобильный телефон. Каждые пятнадцать минут раздавался звонок. Иванову звонили Гульнар, мама, мама Гульнар, старшие дети, средние дети, младшие дети, сантехники, электрики, прорабы, начальники ЖЭКа, стоматологи, классные руководители, репетиторы, менеджеры банка – Иванов решал проблемы. Абсолютно все проблемы всей своей огромной семьи. И это давалось ему не так уж и тяжело: у Иванова была феноменальная память. Он думал и говорил на четырех языках, читал по три толстых книги в неделю и запоминал их наизусть. В глубине души я испытывала тихое, слепое, недооформившееся в зависть чувство – чувство тоски о той жизни, что проживали дети Иванова, – тоску по не доставшейся мне, протекавшей вчуже судьбе, тоску по отцу – такому, какого имели дети Иванова, – по мужчине в самом лучшем, божественном смысле этого слова.
Отметив у Иванова Первомай, мы со Строковым, пьяные и сытые, вышли со двора на берег. Было пасмурно. По Певческому реку переходил шатающийся человек с бутылкой коньяка в глубоком кармане старомодного плаща. На Дворцовой репетировали парад. Сотни солдат кричали «Ура!», и воздух вибрировал, как в полости колокола на момент удара. Едва войдя с тумана, мы начали целоваться. Но почти сразу же Строков сказал, что ему необходимо отойти «буквально на десять минут». Опять?! От неожиданности я чуть не расплакалась. Он тряс меня за плечи, смеялся и говорил, что я не успею и оглянуться, а пока могу поспать. Я была в ужасе. Поспать? Зачем?! В растерянности я вышла провожать его в коридор. Он переобувался, завязывал шнурки, суетился. В дверь постучали.
– Это еще кто? – в попытке меня насмешить он состряпал по-клоунски удивленное лицо. – Ты кого-то ждешь, дорогая?
Я пожала плечами. Строков открыл. На лестнице стояла Саббет. Во всей своей красе. Бледная. В беленьких кроссовках, невинная, выкупанная, накормленная и причесанная родителями, как на открытый урок.
– Ну, чего застыла? Проходи, проходи.
Возникла неловкая ситуация. Хотя, по сути, ничего неловкого в ней не было.
– Я… Я за материалами… насчет керамогранитов…
– Так, а чего глаза-то такие испуганные, а? Это Танька, она не кусается. Давай, залетай, материалы почти собрал, вот сейчас еще принесу тебе две книги, как раз такие девичьи, с картинками, иду… вот… Ладно, барышни, вы тут разбирайтесь, я убежал, – всем своим видом он показывал, как сильно спешит. Дверь бахнула как следует. С потолка посыпалось.
Я села на диван и собралась рассказать, что здесь можно пить чай и даже кофе, но для этого необходимо выяснить, где, собственно, плита и посуда, и что мы можем вместе пробраться в адов чулан, фигурирующий здесь как кухня, и посмотреть.
– Тут, э… знаешь… – но я не успела договорить и трех слов. Вдруг Саббет грохнулась передо мной на колени и, обняв мои ноги, исступленно зашептала:
– Я все знаю, я все знаю… Милая, я все знаю… Не надо ничего говорить. Все хорошо.
Во рту пересохло. Я потеряла дар речи. Она уткнулась лицом в мои бедра. Продолжала что-то шептать, как в бреду. Всхлипывала. Ее белый, как всегда туго собранный под резинку высокий хвост, медленно съехав со спины, повис, достав непорочным концом до грязного пола. Я осторожно протянула руку и по-тихому положила хвост обратно на спину. Чтоб он не пачкался. Почувствовав прикосновение, она замерла на секунду и, приняв, наверное, мой жест за проявление нежного участия, вскинула свое блинное, детское, порозовевшее, мокрое от слез лицо. Не мигая, глядя мне прямо в глаза, Саббет начала судорожно мять кисти моих рук.
– Я все знаю, я понимаю… Это ничего. Ничего страшного, ты не бойся. Ты, главное, ничего не бойся. Ты полюбила. Это главное. Думай об этом.
Казалось, она сломает мне пальцы. Я поднатужилась.
– Любовь оправдывает все. Знаешь… – она отвернулась к окну. Отбросила хвост. Сосредоточилась. И, собравшись, произнесла, по всей видимости, нечто, на ее взгляд, сенсационное: – На твоем месте я поступила бы так же, – довершила она с «металлом в голосе».
Я находилась в состоянии шока. Сильнейшего шока. Я понятия не имела о том, что она – такая. Я понятия не имела о том, что вообще существуют такие люди! До той самой минуты я никогда прежде не встречала человека со столь герметичным, непроницаемым разумом, законсервированным в пределах тургеневских идеалов. Что это было? Какое-то психическое расстройство? Пребывая в панике, я тяжело дышала. Хотелось позвать маму. Хотелось бежать к маме на руки с одним только вопросом: кто это?! Мне хотелось сбросить Саббет с себя, отползти к стене. Будучи не в состоянии анализировать происходящее, я просто ощутила неприязнь. Интуитивно я почувствовала, что природа сего феномена – не нравственная чистота, не девственность, не безгрешность, а насилие. Кто-то, кто-то очень сильный и могущественный, с маниакальной устремленностью заковал сознание этой девочки в тяжелую непробиваемую броню, и так она и выросла, в чугунном пыточном корсете, надетом на мозг, – выросла в человека, совершенно оторванного от реальной жизни.
Она встала. Вытащила из кармана клетчатый носовой платок, безупречно сложенный вчетверо, с тщанием отутюженный. Вытерла лицо. И, сделав пару шагов к окну, стоя спиной ко мне, сказала глухим, низким, омертвевшим голосом:
– Такой человек, как Игорь Владимирович, стоит даже самого низкого падения.
Я поняла, что она влюблена.
Строков нагрузил ее какими-то учебниками и справочниками, отсыпал в карман конфет, привезенных ему детскосельскими музейщиками, прочитал на дорогу Ахматову и очень тепло спровадил долой.
Раздев его, я почувствовала запах мыла. Судя по всему, он только что принимал душ. Где-то там, откуда пришел. Где? Иванов, при нас закрыв мастерскую, побежал домой. Где же Строков помылся? В Мойке? Обдумывать было некогда. Стоило ковать железо, пока горячо, ведь до этого вечера сексу все время что-то препятствовало. Я предпочла порадоваться: человек решил быть чистым со мною в постели. С учетом местной специфики это показалось галантным. Мы легли на кровать. Что-то мешало Строкову. Как будто систолическое давление упало до восьмидесяти. Вес тела стал непропорционален силе мозга. Строков ворочался, как в тугой жиже ночного кошмара. Руки не слушались. Член не стоял. Что делать с женщиной, мой возлюбленный, похоже, представлял себе смутно. Попытки высечь из этого теста хоть какую-то энергию и тем более направить ее – ни к чему не вели. Строков обваливался из рук, как будто я пыталась, стоя в море, обниматься с водой. В конце концов, он слег. Опрокинулся на спину, посмотрел в потолок и вдруг, тихонечко застонав, стал тереть бедро.
– У тебя что-то болит?
– Ну а то, конечно. Погода, вон, видишь какая, – ответил он. – Осколок болит.
– Осколок?!
– Да, да, – он вымученно улыбнулся, – сувенир вот привез, из Афгана. Так особенно жить не мешает, а как на улице дрянь, вот эта свинцовая крыша над городом – так сразу война напоминает о себе… В принципе, правильно, чего… Нелишне время от времени вспоминать, что обещал себе обязательно сделать по выходу из Панджшерского ущелья.
– А его нельзя вытащить?
– Слушай, у меня их там знаешь сколько… До конца жизни можно вытаскивать, больше времени ни на что не останется. – Он хитро улыбнулся: – А ну-ка, давай-ка я тебя поглажу.
Он приподнялся, оперся на руку и, чуть надавив на мое плечо, жестом велел повернуться на другой бок – так, чтобы я оказалась к нему спиной. Строков действительно начал гладить. Водил рукой. Вроде бы нежно. Но удовольствия я не получала. Кажется, вопреки упрямому нежеланию реагировать на реальные события, я начала понимать, что секса не будет. Ни сегодня, ни когда погода станет получше. Строков выглаживал выемки на моем теле, касаясь очень легко, робко, будто я состояла из расплавленного солнцем пластилина, донельзя чувствительного к прикосновениям. Некоторые изгибы привлекали Строкова сильнее: вознося руку к вершинам снова и снова, он снова и снова соскальзывал пальцами в углубления, вышлифовывая определенные, наверное, особенно анатомически занятные места. В узких надключичных впадинах, в ямках плечевого сустава и в ложбинке под копчиком он проводил пальцем, будто снимая лишнюю акварельную воду с листа. Я распознала желание Строкова показаться искусным, утонченным любовником – так сказать, охотником, забившим десятикилограммового палтуса ради граммовой щеки, – любовником, знающим толк в разнообразии неприметных заток, знающим, где и как соскоблить тончайшие прозрачные слои удовольствия, тусклые, приглушенные, но гораздо более сложно тонированные по сравнению с клейкой, смолистой, концентрированной, оглушительно-приторной сладостью меда внизу живота. Будь тогда на мне духи, я могла бы сказать, что Строков собирал с моей кожи недоиспарившиеся крупицы эфира. Но в те времена духов у меня не водилось.