Город не принимает - Пицык Катя. Страница 42

В очередной раз я предпочла поверить в то, во что мне предложили. Я лежала, прислушиваясь к скольжениям, расслаивая касания по разным степеням шероховатости, взывая внутренне к нужным нейронам, рассеянным среди миллиардов собратьев, пытаясь пробудить их к восстанию и поджогу, но сигналы рецепторов уходили мимо, попадая в какие-то мглистые невразумительные окраины, имеющие отношение к чувству стеснения. Может быть, даже стыда. Или жалости. Мне было стыдно за нас. Но не так, как бывает стыдно за деяния. А так, как было бы стыдно тем, кого насильно пригнали под свет софитов, заставили раздеться и заняться любовью перед комиссией, сидящей в добротных костюмах, крепко курящей, избранной из тайной секты порнографов. Грудь Строкова была гладкой. Волосы на ногах выглядели впервые увидевшими свет. Мне было грустно. Как матери, соблазняющей собственного ребенка. Строков сказал, что пора бы и поработать. Застегивая молнию юбки, я спросила, можно ли мне прийти в выходные.

– В эти выходные не получится, – ответил он. – Девятое мая, душенька. Главный праздник ветеранов боя на высоте три тысячи двести. Я каждый год отмечаю одинаково, это, знаешь ли, святое. Езжу к фронтовому другу. Беру ребятишек, на электричку и – в Тосно.

– Каких ребятишек?

– Моих, пацана моего и доченьку. Им же нравится! Я форму надеваю, ордена – все как положено. Мы с ними торт покупаем, букет. Выходим на перрон. Петька нас встречает, люди смотрят… Ребятишки гордятся отцом. Это у нас поважнее Нового года!

Он засмеялся. Напряжение спало. В глубине души я понимала, что мы прощаемся.

* * *

Девятого мая Уля велела прийти к ней на работу – есть пирожные в честь праздника Победы. Дворецкий в мундире сдержанно улыбался. «Женева» сияла изнутри. Солнце, одетое в Росси. Отражения анфилад сбивали вошедшего с толку. Я очень боялась врезаться в зеркало лбом и попасть через то на пожизненные каторжные работы. Зашлифованное золото перил бликовало, опаляя сетчатку. Отсветы мрамора парили, как мыльные пузыри, а при малейшем повороте головы вдруг срывались из поля бокового зрения стаей медуз. Я поднималась по лестнице. Ступени под ногами сливались, плыли, кружилась голова. Уля ждала меня за столиком в атриуме. Закованная в черное, академичная, как высокого ранга сотрудница Букингемского дворца. Она курила тонкую сигарету. Арфистка в пене органзы исполняла «Граве» Иржи Бенды. «Граве», как и почти любая музыка в переложении для арфы, производило впечатление своего собственного скелета, зачищенного до жемчужного блеска. Трам-трам-трам. Девушка в безупречно синем костюме положила передо мной крахмальное меню.

– Выбирай что хочешь, – сказала Уля сухо. Погасила сигарету. И почти сразу взяла новую.

– А тебя не будут ругать за то, что ты меня сюда приглашаешь?

– С какой стати?

Я пожала плечами.

– Ну, не знаю…

– Проститутки работают в лобби-баре, на первом этаже, с девяти часов. До девяти я обычный посетитель. Могу приглашать и угощать гостей.

Я уткнулась в меню. По белым рифленым страницам бисерным почерком тянулись английские слова. Над стеклянной крышей плыли облака. Звучала иностранная речь. Звенела посуда. Как и во всех огромных помещениях, все звуки хоть и отдавались эхом, но в то же время были «притушены левой педалью» – утоплены в толщах воздуха и неосознаваемого шума вентиляционной системы. Мне очень нравилось это. Напоминало вокзал. Или аэропорт. Словом, место, где человек на несколько часов добровольно покорен собственной судьбой и может позволить себе слиться с ней в экстатическом рабстве. Я выбрала миндальный торт. И осмотрелась. Хрустально-седые венецианские старушки, сидящие неподалеку, поймав мой взгляд, улыбнулись. Я тут же отвернулась.

– Строков, кажется, импотент, – сказала я, прожевывая первый кусок, сломленный слишком жадно и не помещавшийся потому во рту.

– Импотенции не бывает, – ответила Уля.

– В смысле? – я даже отложила серебряную вилочку.

– Бывает сахарный диабет. – Прикурив новую, она добавила: – Например.

– А при чем тут сахарный диабет?

– При том. Импотенция – это симптом какого-то заболевания. Сердечно-сосудистой системы, эндокринной. Список велик.

Мы помолчали.

– У меня был клиент, – сказала Уля, – шестидесятилетний, француз. Он попросил просто поспать с ним до утра. Заплатил полную стоимость за ночь. Мы выпили шампанского. Оказалось, он любит Жана Виго.

Уля погасила сигарету.

– Я спросила его, в чем проблема. Он сказал: уплотнение аорты. Я решила, что помогу. Не каждый день встретишь человека, смотревшего «Аталанту» на французском. В конце концов, это перст Божий. Я делала ему минет два часа. И у него была эрекция. Он кончил. Через два часа.

– Два часа?! – я не верила.

– Два часа.

– Да ладно!

– Не ладно, а два часа, – Уля говорила серьезно.

– Но ведь… Ну так же не может быть! Это невозможно! Челюсти же…

– В перерывах можно сделать пару глотков воды.

– Кошмар. – Чтобы сменить непосильную тему, я предположила: – Импотенция – это же проблемы с головой, разве нет?

– Таня, а проблемы с головой, по-твоему, это не болезнь?

– Ну, не знаю.

– А кто знает?

Я молчала.

– По-твоему, проблемы с головой придуманы только для того, чтобы обсираться в постели?

Вопрос Ули был непонятен. Я соскребла с тарелочки остатки миндальной крошки.

– Люди, имеющие проблемы с головой, каждый день копают себе могилу. Каждый день. Каждый день, Таня. Как на работе. Они роют дерьмо, без устали, чтобы в один прекрасный миг оказаться на дне колодца, из которого нет возврата. Есть ли у них при этом проблемы с эрекцией, нет ли – дело десятое. Ты понимаешь?

На всякий случай я кивнула. Уля посмотрела на часы. «Лонжин» на черном кожаном ремешке.

– Тебе пора.

Я выпрямилась и взялась за ручку сумки.

– Таня, ты бы лучше привела к Строкову на какую-нибудь пьянку свою аутистку, Валю. Познакомь ее с художниками. Кто-нибудь наверняка предложит ей работу натурщицы. Вот увидишь. Все же лучше иметь копейку в день, чем ничего.

Я встала, взяла пальто, наклонилась к Уле, чтоб она могла поцеловать меня на прощанье. И, вздернув на плечо сумку, ушла.

* * *

Колбасу порезали на оберточной бумаге. При виде натюрморта в сердце обреталось родство – сначала отдельно каждого с Пуховым, а затем через Фому, как через центр круга, каждого с каждым: нам было хорошо вместе. Строков потянулся рукой к дальнему краю стола – вынуть из стоящей там банки отмокавшие кисти, чтоб переложить в корыто с водой. Дорогой прямо на яства с кистей слетела пара капель пинена. Накрытый стол послужит для поминок. Венчальные цветы украсят гроб. Какой-то длинноволосый черный человек сказал, что за один только перевод Рюккерта Константину Константиновичу надо кланяться в ноги. Для пущей выразительности черный человек согнулся до земли. Этот мавр был грузен и пьян. В наклоне его повело, он стал заваливаться, захрипел, придержался рукой пола, я даже успела пожалеть о том, что сейчас он умрет от кровоизлияния в мозг и испортит вечеринку, но вдруг, совершенно неожиданно, он вскинулся, забросив назад сальную прическу, и заорал:

– Я коршуну сказал: «О, выклюй образ милый, запечатленный в сердца глубине: переболеть, ни позабыть нет силы…» – Он взял паузу, сощурился, обвел взглядом присутствующих и возвышенно кончил: – «Уж поздно», – молвил коршун мне.

Валя была в восторге. Она сидела на коробке. Божественная, в мужском свитере пятьдесят второго размера. Губы горели от красного вина. Глаза блестели от слез. А художники блестели от Вали. Уля ошиблась. Шел второй час праздника, присутствующие уже готовы были лизать подошвы Валиных ног, уже приглашали Валю в Коктебель или по крайней мере на кофе, в мастерскую, «посмотреть работы», но никто-никто и словом не обмолвился о нужде в натурщице. Уля мыслила отжившими категориями: ненасытность Репина, вглядывавшегося в каждое лицо, рыскавшего в песках обочин и пряностях рынков, рисовавшего в блокнот каждый нос, каждый ножик, пуговицу и ременную пряжку, осталась в прошлом. Ныне художники не интересовались реальностью – пропуская краеведческую деятельность, они бросались в работу – сразу на совет Льва Николаевича Толстого: начинали искать непременную серьезную основную мысль. «Основная мысль», как правило, находилась на потолке.