Ночная трава - Модиано Патрик. Страница 10

Уже стемнело. Я ждал, расхаживая взад-вперед по пустырю перед новым зданием факультета. В тот вечер я захватил с собой черный блокнот и, чтобы занять время, стал переписывать разные таблички, которые еще сохранились на некоторых домах и складах вокруг пустыря, подготовленных к сносу. Я читаю:

Братья Сомме — шкуры и кожа

Блюме (Б.) и сыновья — изделия из кожи на комиссию

Красильни Боженси

Кожевня А. Мартена — сыромятная кожа

Квасцовая дубильня Парижского кожевенного рынка

Чем больше я писал, тем сильнее нарастала тревога. Мне кажется, это заметно по почерку, неровному, почти нечитаемому под конец. Внизу я приписал, уже карандашом, убористо:

Пансион Ста Девиц

Это моя мания — вечное стремление знать, что было в таком-то месте Парижа на протяжении веков, в разные времена, слой за слоем. На этот раз мне казалось, что я чувствую муторный запах шкур и сырых кож. Мне вспоминается заголовок одного документального фильма, который я видел ребенком, намного раньше, чем следовало бы: «Кровь зверей». Прежде зверей убивали на Вожирар и на Ла Вилет, а их шкуры свозили сюда на продажу. Сотни, тысячи безымянных животных. И от всего этого остался лишь пустырь да десяток фамилий живодеров и убийц на стенах полуразрушенных зданий, которые здесь тоже ненадолго. И всех их я выписал в тот вечер в свой черный блокнот. Но зачем? Куда лучше было бы знать имена тех ста девиц из пансиона, которые отдыхали, лежа на этом пустыре задолго до кожевенного рынка.

— Вы очень бледны… Что-то случилось?

Агхамури стоял прямо передо мной. Я не видел, как он вышел из корпуса Санзье. Он был в своем бежевом пальто и с черным портфелем в руке. Я все еще был погружен в свои записи. Тогда он смущенно улыбнулся:

— Вы меня хотя бы узнаете?

Я готов был показать ему свои записи, но в то время я полагал, что, увидев, как ты что-то пишешь втихаря, люди начинают тебя остерегаться. Наверное, люди боятся, что у них украдут что-то — их слова, частичку их жизни.

— Интересно было на занятиях?

Сам я никогда не был студентом и потому представлял, как Агхамури заходит в класс вроде школьного, садится за парту, достает из-под крышки свой учебник, тетрадь для сочинений и макает перо в чернильницу. Мы пересекли пустырь, обходя лужи. Бежевое пальто и черный портфель подкрепляли мои подозрения: он никак не мог быть студентом. Скорее он выглядел так, будто шел на деловую встречу в холле гостиницы «Женева»… Я думал, что мы пойдем, как обычно, в кафе на площади Монж, но мы свернули в противоположную сторону, к Ботаническому саду.

— Вы не против немного прогуляться? Мы могли бы спокойно поговорить на ходу.

Его голос звучал непринужденно, по-дружески, но я почувствовал, что его что-то смущает, — как если бы он подыскивал нужные слова и ждал, когда мы окажемся подальше от мест, где можно наткнуться на кого-то из знакомых. И как раз перед нами возникла пустынная улица Кювье, где до самой Сены не было ни души.

— Я хотел предостеречь вас…

Он заговорил очень серьезно. И вдруг замолчал. Может, в последний момент побоялся раскрывать все подробности.

— От чего предостеречь?

Я задал вопрос слишком прямо. Надо было, как говорил Поль Шастанье, «прятать взгляд»… — никогда я не слушал чужих советов. Никогда. И всякий раз это ставило людей в тупик, и даже расстраивало — ведь я выслушивал их наставления очень внимательно, навострив уши, как прилежный ученик или как славный юноша. Мы шли вдоль низких домов, выстроенных по периметру Ботанического сада. Мне кажется, это была та его часть, где находился зверинец. Улица освещалась слабо, и каждую секунду из тишины и сумрака за оградой мог раздаться хищный рык.

— Нужно было раньше поговорить с вами об этом… Это касается Данни…

Я взглянул на него, но он по-прежнему держал голову прямо и смотрел вперед. Я не мог понять, избегает он моего взгляда или нет.

— Я познакомился с Данни в студенческом городке… Она искала кого-нибудь, кто мог бы сдать ей там комнату и к тому же одолжить студенческий билет…

Он говорил медленно, будто пытаясь по ходу рассказа распутать, насколько возможно, очень запутанную историю.

— Мне потом всегда казалось, что кто-то указал ей на меня… Потому что иначе ей бы никогда не пришла эта идея про студенческий городок…

Я тоже часто задавался вопросом, откуда девушка вроде Данни могла узнать о существовании этого городка. Как-то раз, провожая ее вечером до того отделения почты, я спросил об этом. «Знаешь, а я ведь приехала в Париж, чтобы учиться». — Да, но на кого учиться?

— Через одного приятеля из марокканского корпуса я раздобыл ей студенческий билет и карту резидента… на имя моей жены…

Но почему на имя жены? Он остановился.

— Она боялась пользоваться собственными документами… Когда я съехал из студенческого городка, она не захотела оставаться там. Я познакомил ее с остальными, в отеле «Монпарнас»… Судя по всему, через них она смогла раздобыть фальшивый паспорт…

Он схватил меня под руку и потянул на другую сторону. Я удивился, зачем ему вдруг понадобилось так резко переходить улицу. Мы стояли перед совсем небольшим домом, и, возможно, он боялся, что наш разговор слышен из окон. На другой же стороне бояться было нечего — мы шли теперь вдоль ограды винного рынка, тонувшего в сумраке, где было еще пустыннее и тише, чем на самой улице.

— А зачем, — спросил я тогда, — ей были нужны фальшивые документы?

У меня было чувство, будто я во сне. В то время со мной часто такое случалось, особенно когда стемнеет. Усталость? Или то странное ощущение дежавю, которое наваливается порой, если опять же долго недосыпал? Все вдруг мешается в душе, прошлое, будущее, настоящее, — как на кадре фотопленки, на который сняли несколько раз. И даже сегодня, думая об улице Кювье, я вижу ее среди проулков какого-то провинциального городка, а вовсе не в сетке парижских улиц, и мне с трудом верится, что шедший рядом со мной человек и правда существовал. Я слышу далекое эхо собственных слов: «Зачем ей были нужны фальшивые документы?»

— Но зовут-то ее хотя бы Данни? — спросил я Агхамури нарочито беспечным тоном, — у меня было дурное предчувствие, и я с опаской ждал продолжения.

— Думаю, да… — ответил он сухо, — а как в ее новом паспорте — не знаю. Но это не имеет большого значения… На документах, которые я дал ей в студгородке, стояло имя моей жены, Мишель Агхамури.

Тогда я задал вопрос, о котором тут же пожалел:

— А ваша жена знает об этом?

— Нет.

Он переменился, снова став таким, каким был незадолго до этого, — и до сих пор в воспоминаниях он мне видится таким: чем-то обеспокоен и всегда настороже.

— Все это останется между нами, верно?

— Знаете, я еще ребенком научился молчать.

Меня самого удивило, как торжественно прозвучали мои слова.

— Она совершила нечто серьезное, и с нее могут за это спросить, — проговорил он быстро. — Вот зачем ей новые документы.

— Нечто серьезное?

— Об этом спросите у нее. Правда, беда в том, что, если вы заговорите с ней об этом, она поймет, что вы узнали от меня…

Ворота винного рынка были приоткрыты, и Агхамури остановился перед ними.

— Мы можем здесь срезать. Я знаю одно кафе на улице Жюсьё. Вы еще не устали идти?

Я прошел в ворота следом за ним и оказался на широком дворе, окруженном полуразрушенными постройками, точь-в-точь как на том старом кожевенном рынке. И тот же полумрак, что на пустыре, где я совсем недавно ждал встречи… Фонарь в глубине освещал белым светом еще никем не тронутые склады, а на их стенах виднелись вывески того же рода, что и на развалинах кожевенного рынка.

Я глянул на Агхамури:

— Вы не против?

Из кармана куртки я достал свой черный блокнот, и вот сегодня я читаю на его листах торопливые пометки, которые делал на ходу, пока мы двигались в сторону улицы Жюсьё: