Верхний ярус - Пауэрс Ричард. Страница 52
Теперь Нилай не может ждать, пока его найдут. Начинается второй мозговой штурм — куда меньше, но куда насущнее. Он скидывает накидку со спины на землю перед завязшим колесом. Нажимает на джойстик — и он свободен, по тропинке и в фургон, и дальше уже едет, обнаженный, с помощью тысяч шагов и подпрограмм, в Редвуд-Сити, к своему рабочему месту.
На следующий день он звонит в «Диджит-Артс» и разрывает сделку. Их юристы грозят и завывают. Но на самом деле они затеяли слияние только ради него. Нилай — единственный капитал «Семпервиренса», стоящий приобретения. Без его желания контракт ничего не значит.
Остановив слияние, он собирает весь штат компании в конференц-зале и объявляет, в чем заключается следующий проект. Игрок начинает в необитаемом уголке уже собранной новой Земли. Он сможет копать шахты, рубить деревья, возделывать поля, строить дома, возводить церкви, рынки, школы — все, что душе угодно и до чего он сможет добраться. Игрок пройдет по раскинувшимся веткам огромного дерева технологий, исследуя все — от обработки камня до космических станций, вольный выбирать любой этнос, любую культуру, что поддержит на плаву его передовые суда.
Но вот в чем подвох: в остальных краях этого девственного мира будут развивать собственную культуру другие люди, настоящие, выходящие в сеть по своим модемам. И каждый из этих реальных людей захочет землю чужих империй.
Через девять месяцев по офису ходит альфа-копия, и работа в «Семпервиренс» встает намертво. Стоит работникам поиграть, как они больше не хотят ничего. Они не спят. Забывают поесть. Отношения их лишь раздражают. Еще один раунд. Всего один.
Игра называется «Господство».
ДВЕ НЕДЕЛИ ОНИ ЗАКРЫВАЮТ ДОМ ХЁЛОВ — Ник и его гостья. Приезжают Хёлы из Де-Мойна купить машину и забрать семейные ценности. За ними следуют организаторы аукциона и лепят зеленые наклейки на всю мебель и приборы, за которые можно что-то выручить. Здоровяки с массивными бицепсами закидывают движимое имущество и ржавеющие фермерские инструменты в семифутовый грузовик и увозят за два округа, где все продадут по консигнации. Ник не просит минимальных ставок. Накопленная за поколения собственность рассеивается, как пыльца на ветру. Нет больше дома Хёлов.
— Мои предки приехали в этот штат с пустыми руками. Уйти я должен так же, согласна?
Оливия касается его плеча. Они закрывали дом четырнадцать дней и тринадцать ночей, словно после того, как полвека засеивали поля и терпели прихоти погоды, наконец уходят на пенсию в Скоттсдейл, где умрут лоб ко лбу над шахматной доской. Бездонная странность ситуации не дает Нику уснуть. Он едет в Калифорнию с женщиной, которая, увидев его нелепую вывеску, свернула к нему, повинуясь мимолетному порыву. Женщиной, которая слышит безмолвные голоса. «Вот это, — думает Николас Хёл, — настоящий перформанс».
Люди занимаются сексом с незнакомцами. Вступают в брак с незнакомцами. Люди проводят полвека в постели, а в итоге оказываются незнакомцами. Николас все это знает; он прибирался за покойными родителями и прародителями, совершил все ужасные открытия, что позволяет только смерть. Сколько нужно времени, чтобы узнать человека? Пять минут — и готово. Первое впечатление уже ничто не изменит.
Правда в том, что у них с Оливией сходятся одержимости. У каждого — половина тайного послания. Что еще остается, кроме как сложить половинки? А если их вынесет на обочину, если они очнутся ото сна ни с чем, то чем он пожертвует, кроме одинокого ожидания?
Ник сидит в пустой спальне предков после полуночи, читает в тусклом свете лампы. Десять лет жил в этом месте — а ощущение, будто он отшельник в уединенной хижине. Он все перечитывает статью о секвойях в энциклопедии — энциклопедии, помеченной наклейкой аукциона. Читает о деревьях высотой с длину футбольного поля. Деревьях, на чьем пне два десятка человек танцевали котильон.
Читает и статью об умственных расстройствах. В части о шизофрении есть такая фраза: «Убеждения не считаются бредовыми, если соответствуют общественным нормам».
Его соседка, готовясь к отъезду, напевает про себя. От ее хмурости у него захватывает дух. Она молодая и бесхитростная, лишена страха, чувствует призвание сильнее средневековой монашки. Он, как одержимый, превращает свои сны в рисунки и ровно также никак не может отказаться от поездки с ней. Все равно Ник и так снимался с места. Теперь в его жизни появилась роскошь, какой он еще не знал: направление — и человек, с которым ему по пути.
Две недели они вместе в доме, вокруг бушует зима, — и он даже не пытался дотронуться до Оливии. Вот в чем шизофрения. И она знает, что он не станет. Рядом с ним ее тело не осквернено ничем грубым вроде нервозности. Она боится его не больше, чем озеро — ветра.
Наутро после того, как грузовик увозит на аукцион последние пожитки Хёлов, Оливия и Ник завтракают, ничего не разогревая. Ночевали они в спальниках. Теперь она сидит на белом сосновом полу рядом с местом, где больше века простоял дубовый стол, сделанный прапрапрадедом Ника. Углубления в дереве запомнят его навечно. На ней — рубашка-оксфорд, к счастью, длинная, и трусики, полосатые, как карамельная трость.
— Тебе не холодно?
— Мне теперь как будто все время жарко. После смерти.
Он отворачивается и машет рукой на ее голые ноги.
— Ты можешь… прикрыться, не знаю?
— Брось ты. Чего ты здесь не видел.
— Не у тебя.
— Все у всех одинаково.
— Мне-то откуда знать.
— Ха. Здесь жили женщины. Недавно.
— Ошибаешься. Я художник, принявший целибат. У меня особый дар.
— В аптечке — крем от морщин. Лак для ногтей. — Она осекается и краснеет. — Если только ты…
— Нет. Не настолько креативный. Женщины. Женщина.
— История?
— Уехала вскоре после того, как я выяснил, что каштан болен. Испугалась. Думала, человек время от времени должен рисовать что-то кроме веток.
— Кстати. Нам теперь нужно найти дом для твоей галереи.
— Дом? — Его улыбка кривится, будто он сосет квасцы, — воспоминания о складе в Чикаго, где был дом великих работ его двадцатилетнего возраста, пока он не превратил их все в один большой горящий концептуальный шедевр.
Она смотрит куда-то вдаль, словно снова слушает чужие формы жизни.
— Может, закопаем во дворе?
В голову сразу приходят мысли о древних техниках, о патине и кракелюрах, о выдерживании керамики под землей — обо всем этом Ник узнал, когда учился в художественной школе. По крайней мере так будет не хуже, чем раздать все проезжающим водителям.
— Почему бы и нет? Пусть компостируются.
— Я думала завернуть в пленку.
— Все-таки январь. Пусть и теплый. Придется взять напрокат экскаватор, чтобы вырыть хоть что-то. — Тут он вспоминает. Смеется от мысли. — Одевайся. Бери куртку. Идем.
Они стоят бок о бок на пригорке за сараем с техникой, невидимые от дома, глядя на холмик из щебня по пояс высотой и внушительную яму рядом.
— Мы с кузенами вечно копались тут в детстве. Продвигались к расплавленному ядру Земли. Зарыть так никто и не удосужился.
Она оглядывает участок.
— Хм. Неплохо. Думал наперед.
Они хоронят искусство. Туда же отправляется и стопка фотографий — столетний кинеограф с растущим каштаном. Надежней, чем где угодно над землей.
Той ночью они снова на кухне, готовятся к утреннему отъезду. Теперь она скромнее — в толстовке и легинсах. Он мечется по кухне, в животе — пустота, которая всегда наступает перед прыжком в неизвестность. Где-то ужас, где-то восторг: все рассыпано в воздухе. Мы живем, гуляем, а потом раз — и нет, навсегда. И мы знаем, что грядет — благодаря плоду с запретного древа, который нас раззадорили отведать. А зачем еще его сажать, а потом запрещать? Только чтобы плод точно сорвали.
— Что теперь говорят? Твои кураторы.
— Это не так работает, Николас.