Зародыш мой видели очи Твои. История любви - Сигурдссон Сьон. Страница 37
А кто ее заморочил? Кто ввел в заблуждение относительно ее собственной природы? Гавриила старалась совладать с рыданиями и богохульными словами, что так и норовили слететь с ее губ.
Сорвав с шеи трубу, она запустила ею в солнце, которое как раз высоко стояло над атоллом Бикини, и инструмент там расплавился, да, испарился вместе с ее детством и всем остальным, что она символизировала в умах людей, богов и демонов.
Гавриила расправила крылья, взмахнула ими и взметнулась ввысь над земным шаром, с радостью обнаружив, что не утратила способности летать. Она легко парила над материками: нет, ее уход не повлияет на череду событий мировой истории – человечество настолько одержимо манией самоуничтожения, что рано или поздно изобретет нечто превосходящее ее духовой инструмент. Князь тьмы продолжит бродить в пустоте в поисках ночлега для своей бездомной армии теней – Гавриила не знала черных историй, способных утешить этого юмориста. Что же касается сил небесных…
– А это мы! – о зарил тьму вечности женский голос.
Его свечение на мгновение отозвалось в лунах и звездных туманностях. Все стало ничем, и ничто стало всем. Гавриила кротко стояла на ладони Софии: божественные стопы попирали бугорок указательного пальца на севере и ребро ладони на юге, милосердие овевало лодыжки Гавриилы и покачивало подол белоснежного хитона, скрывавшего светлейшие ноги и всю ее благословенную плоть.
И на этом ее история заканчивается.
Однако Гавриила ошибалась, полагая, что после ее ухода жизнь на Земле продолжится, как ни в чем не бывало. То, как она избавилась от трубы, повлекло за собой не только ее освобождение, но и другие, куда более серьезные последствия. Еще до начала времен Создатель вычеканил на инструменте каждое движение, каждый жест, каждый стон и победный крик последней битвы при Армагеддоне. Теперь работа рук Его распылилась атомами по солнечному огненному океану, и поэтому было исключено, что сей сценарий будет сыгран до конца. Борьба за власть между силами света и тьмы была окончена. Ангелы и демоны, сражавшиеся за Творение везде и во всем – от мушек-поденок и крошечных травинок до высочайших горных хребтов и глубочайших каньонов – теперь оставили свои баталии и отправились по домам. Они рассеялись с полей битв, как дымка, наверх – в рай и вниз – в ад, не оставив после себя ничего, то есть абсолютно все.
И, когда часы в Кюкенштадте показали 12.27, время остановилось.
Земля перестала быть тем божественным и дьявольским местом, известным нам из древних книг: без ненависти и любви, без колыбели и могилы в ней нет сюжетов ни для историй, ни для стихов.
Sic transit gloria mundi [9]…»
«И что, все кончено?»
VIII
18
«Время было убито три года назад. Рай и ад закрыты, труба никогда не вострубит, не сойдут на Землю ангелы, не поднимутся из бездны демоны, мертвые останутся лежать в своих могилах. Ничто не живет, ничто не умирает…
Машина скорой помощи, перекрашенная в черный цвет и переоборудованная в катафалк, стоит на мощеной площади перед трехэтажным зданием. Его фасад от тротуара до самой крыши увит пожухлым плющом, что расступается под закопченными окнами и выцветшей вывеской над полуоткрытой входной дверью: GASTHOF VRIESLANDER.
Внутри здания, по другую сторону бело-выкрашенной двери горбится Лёве, мой бедный отец. Он укутан в шерстяной плед, в его скрюченных руках – потрепанная шляпная картонка.
Лёве стоит между двух мужчин в широкополых шляпах, в длинных кожаных пальто и в сверкающих сапогах. Один из них держится за дверную ручку, у другого в руке потасканная сумка.
Не колышутся на окнах занавески. Не поднимается на кухонном столе тесто. Мышь в котельной никогда не закончит рожать своего мышонка. Маятник часов застыл на полувзмахе. Это момент расставания.
В вестибюле за спиной Лёве и его сопровождающих выстроилась группа людей с прощальными словами на губах: седоволосый старик – потрясая сжатыми кулаками, угрюмый официант – разглядывая свои ладони, заплаканная повариха – воздев к небу руки, прыщавый посыльный мальчишка – постукивая костяшками пальцев по собственной груди, подвыпивший хозяин – поглаживая фляжку в заднем кармане брюк, суровая инхаберина – прижав к губам пальцы. Но их слова никогда не достигнут ушей бедолаги. Языки скукожились у них во ртах, глазные яблоки сморщились в глазницах, высохшие лица перекосились в чудовищных улыбках…»
«И ничего не происходит? Сделай так, чтобы что-нибудь происходило!»
«Видишь, у бедолаги на левом рукаве пиджака не хватает пуговицы? Вдоль его ладони свисает обрывок нитки – потяни за него! Что теперь происходит?»
«Ой, он начинает хлопать глазами и осматривается, но не может вымолвить ни слова!»
«А как ты думаешь, что бы он хотел сказать?»
«Пошли?»
«Лёве сглатывает запорошившую его горло пыль, облизывает губы, будто покрытые накипью, и хриплым шепотом произносит: «Пошли!»
Слово разрывает тишину, как повеление одержимого дьяволом Бога. Оковы смерти спадают с двух мужчин, и они, в механическом ритме, возобновляют движение с того момента, где остановились три года назад. Однако они настолько слабы, что тот, что держится за ручку, не в силах полностью открыть дверь. Он беспомощно смотрит на своего напарника, сумка вырывается у того из руки и падает на пол. Глухой стук сотрясает здание. Двое вместе наваливаются на дверь, и общими усилиями им удается ее распахнуть.
Тяжело ступая, они выводят моего отца в ночь, тащат его к катафалку, прислоняют к боку машины, как доску, и, пока один бредет обратно в гостиницу за багажом, другой возится сзади автомобиля. Когда первый возвращается, а второму удается наконец открыть заднюю дверцу катафалка, они впихивают внутрь сумку, укладывают бедолагу с коробкой плашмя на подставку для гроба и плетутся вдоль машины вперед, где пытаются одновременно залезть на место водителя.
Дверца распахивается с пронзительным скрипом, один из мужчин теряет равновесие, валится мертвым на землю и коченеет, а другой, встав ему на плечо, с трудом влезает в машину. Ухватившись обеими руками за ключ в замке зажигания, он после нескольких попыток заводит машину, берется за руль, приподнимется над сиденьем, включает передачу, нажимает на педаль газа и трогается с места.
Катафалк делает полный круг по темной площади. Шум мотора отражается от зданий, сотрясая выкрашенные золотой краской вывески. С подставки для гроба Лёве смотрит на земной шар, что покачивается над магазином всякой всячины, на сахарный крендель над кондитерской, на чашку с блюдцем над кафе «Берсерк», на бритву над парикмахерской и катушку ниток над магазином тканей.
Бедолаге не видно, как грохот двигателя распахивает двери церкви и прокатывается по церковному нефу так, что со стен осыпается штукатурка, а алтарный образок величиной с ладонь падает на пол. На его обратной стороне виднеется передняя часть изображения Спасителя из Назарета: рана в боку, гвозди и терновый венец смогли бы положить конец всем спорам о наличии или отсутствии у художника таланта.
А еще Лёве не видит, как слепо и молчаливо реагирует на шум мотора статуя в центре площади: голубой лунный свет больше не отразится в черных мраморных глазах любознательного цыпленка, его историю больше не будут рассказывать смешливым визитерам, никто в пивных Кюкенштадта не одолжит ему свой голос, прокричав: «Можно мне посмотреть?»
Катафалк сворачивает за городскую ратушу. Единственное, что слышит Лёве за шумом двигателя, – как скрежещет зубами водитель, когда его пальцы впиваются в рулевое колесо и он тратит последние силы, чтобы его повернуть. За углом ратуши смерть берет верх, руль выскальзывает из его рук, возвращается в исходное положение, и автомобиль катится вниз по улице по направлению к реке.