Набоков в Америке. По дороге к «Лолите» - Роупер Роберт. Страница 37

В июне 1944 года он “пообедал виргинской ветчиной в маленьком Wursthaus возле Гарвард-сквер и безмятежно… исследовал гениталии экземпляров [из Калифорнии] в Музее, когда вдруг ощутил странную волну тошноты”67. Приступ геморрагического колита породил рассказ в две тысячи слов, который Набоков отправил Уилсону и Маккарти, – забавный, красочный, полный любопытства, не покинувшего писателя несмотря на рвоту и ректальное кровотечение:

К тому времени я был в состоянии полного бесчувствия, и когда появился доктор… ему не удалось найти у меня ни пульса, ни давления. Он стал звонить по телефону, и я услышал, как он говорит “необычайно тяжелый случай” и “нельзя терять ни минуты”. Пять минут спустя… он все устроил, и я в мгновение ока очутился в лечебнице “Маунт-Обри”… в полуотдельной палате – “полу” обозначает старика, умиравшего от острого сердечного расстройства (я всю ночь не мог спать из-за его стонов и ahannement [учащенное дыхание] – он умер к рассвету, сказав неизвестному “Генри” что-то вроде: “Мой мальчик, нельзя так со мной поступать. Давай по совести” и т. д. – все очень интересно и полезно для меня)68.

После почти суток под капельницей Набокова перевели в общую палату:

…где по радио передавали пылкую музыку, рекламу сигарет (сочным голосом от всего сердца) и остроты, пока наконец (в 10 часов вечера) я не завопил, чтобы медсестра прекратила это издевательство (к большому недовольству и удивлению персонала и пациентов). Это любопытная деталь американской жизни – на самом деле они не слушают радио, все разговаривали, рыгали, гоготали, острили, флиртовали с (очень обаятельными) медсестрами… но, очевидно, невыносимые звуки, доносившиеся из этого аппарата… служили “живым фоном” для обитателей палаты, потому что как только радио смолкло, воцарилась полная тишина, и я вскоре заснул69.

Набоков подмечает, как задыхается старик и “сочный голос от сердца”. Он ведет себя как писатель: запоминает мельчайшие детали – возможно, это и помогло ему пережить тяжкое и унизительное испытание. Что бы ни случилось, он всегда продолжал наблюдать.

Глава 10

Вскоре после возвращения Набокова из Колорадо ему написал профессор Корнелльского университета Моррис Бишоп и сообщил, что у них открыта должность преподавателя по русской литературе. Бишоп знал Набокова по рассказам, выходившим в журналах, к тому же двоюродный брат писателя Николай был “довольно-таки экстравагантным преподавателем музыки”1 в колледже Уэллс, который находился к северу от Итаки. Бишоп время от времени публиковал свои стихи в журнале New Yorker, и Кэтрин Уайт, узнав о вакансии в Корнелле, уговорила его написать Набокову2.

Однажды ему уже довелось там побывать. Теперь же, при поддержке Бишопа, Набоков отправился в Корнелльский университет, чтобы обаять потенциальных работодателей: отборочная комиссия не хотела нанимать человека без ученой степени3, но в Корнелле недавно создали литературное отделение, которое не зависело от прочих кафедр университета, и ставку преподавателя русской литературы оплачивали из гранта, выделенного фондом Рокфеллера (5 тысяч долларов)4.

Итака стала американским домом Набокова. Здесь он прожил с Верой и Дмитрием (который приезжал к родителям на каникулы) 11 лет начиная с лета 1948 года, в домах, которые снимал у преподавателей, покинувших университет. Бишоп и его жена Элисон подружились с Набоковыми. Эрудиция и характер Бишопа, его остроумие, блиставшее в стихах, которые выходили в New Yorker в те же годы, когда в журнале публиковались писатели-юмористы Джеймс Тербер и Сидни Перельман, импонировали Набокову; кроме того, в университете Бишоп стал его покровителем, как некогда Уилсон и Комсток. Кроме стихов и научных работ, Бишоп писал популярные книги, он даже сочинил детектив, который издал под псевдонимом У. Болингброук Джонсон. Бишоп свое авторство отрицал, однако в одном из экземпляров в библиотеке Корнелла обнаружился лимерик, написанный его рукой:

На севере диком в Висконсине
В хижине спрячусь до осени,
Чтоб забыли обо мне,
И “Растущем пятне”,
И У. Болингброуке Джонсоне.

Набоков с самого начала дал понять, чего от него ожидать как от преподавателя. “Не хочу вас разочаровывать, – писал он декану факультета наук и искусств, – но я начисто лишен административных способностей. Организатор из меня никудышный, так что, боюсь, в любой комиссии окажусь совершенно бесполезен”5. Однако “я совершенно согласен с вами, что лекции по русской литературе не следует читать только по-русски… Знаю по опыту, что лекции по этому предмету на английском очень нравятся студентам, которые интересуются литературой в целом: курс, который я в настоящее время читаю в Уэлсли, один из самых посещаемых в колледже”6.

Набоков досадовал, что его не взяли в Гарвард7. Но и должность в Корнелле была настоящим подарком судьбы. Жизнь в эмиграции явно стала налаживаться. Его маленькая лодка оказалась на гребне волны послевоенного интереса к образованию. Талантливый педагог, артистичный лектор, знаменитый писатель, которым мог бы гордиться любой университет, Набоков слишком долго искал работу из-за длительного послевоенного спада во всех сферах деятельности, и вот наконец его мытарства завершились8.

За время работы в Корнелле Набоков создал немало произведений – среди прочего частично или целиком “Лолиту”, “Пнина”, “Память, говори”, а также рассказы, стихи, переводы (как собственных книг, так и других авторов). Он сделал 1895-страничный перевод с комментариями “Евгения Онегина” и перевод “Слова о полку Игореве”. Задумал и начал писать “Бледное пламя” и “Аду”, знаменитые романы, которые вышли уже в 1960-е. В “Бледном пламени”, кстати, гениально описана Итака. Набоков как бы походя, невзначай изображает свой городок с такой любовью и живостью, которая и не снилась прочим бытописателям. В Нью-Вае, университетском городе из романа, тоже, как и в Итаке, холмистая местность, хвойные леса и продуваемые всеми ветрами старые дома над озером. Зимы снежные и суровые, как выясняет доктор Чарльз Кинбот, полусумасшедший, выживший из ума повествователь, рассказу которого, тем не менее, все же можно доверять:

Мне никогда не забыть, как ликовал я, узнав, – об этом упоминается в примечании, которое читатель еще найдет, – что дом в предместье (снятый для меня у судьи Гольдсворта, на год отбывшего в Англию для ученых занятий)… стоит по соседству с домом прославленного американского поэта, стихи которого я пытался перевести на земблянский еще за два десятка лет до этого! Как обнаружилось вскоре, помимо славного соседства гольдсвортову шато похвастаться было нечем. Отопление являло собою фарс, его исполнительность зависела от системы задушин в полах, сквозь которые долетали до комнат тепловатые вздохи дрожащей и стонущей в подземелье печи, невнятные, словно последний всхлип умирающего… Разумеется, как и любого приезжего, меня уверяли, что я попал в худшую из зим за многие годы… В одно из первых моих тутошних утр, приготовляясь отъехать в колледж на мощной красной машине, которую я только что приобрел, я заметил, что миссис и мистер Шейд – ни с той, ни с другим я знаком пока еще не был… испытывают затруднения со своим стареньким “Паккардом”, страдальчески изнывавшим на осклизлой подъездной дорожке, силясь высвободить измученное заднее колесо из адских сводчатых льдов9.

Кинбот шпионит за Шейдом, который пишет стихи в духе Роберта Фроста, и в этом ему помогают пейзажи Итаки/Нью-Вая:

Хорошо известно, как на протяжении многих веков облегчали окна жизнь повествователям разных книг. Впрочем, теперешний соглядатай ни разу не смог сравниться в удачливости подслушивания ни с “Героем нашего времени”, ни с вездесущим – “Утраченного”. Все же порой выпадали и мне мгновения счастливой охоты. Когда мое стрельчатое окно перестало служить мне из-за буйного разрастания ильма, я отыскал на краю веранды обвитый плющом уголок, откуда отлично был виден фронтон поэтова дома. Пожелай я увидеть южную его сторону, мне довольно было пройти на зады моего гаража и по-над изгибом бегущей с холма дороги смотреть, притаясь за стволом тюльпанного дерева, на несколько самоцветно-ярких окон… Когда же меня влекла противная сторона, все, что требовалось проделать, – это взойти по холму к верхнему саду, где мой телохранитель, черный верес, следил за звездами и знаменьями, и за заплатами бледного света под одиноким фонарным столбом, там, внизу, на дороге. Первый порыв весны как бы выкурил призраков, и я одолел весьма своеобразные и очень личные страхи… и не без удовольствия проходил в темноте травянистым и каменистым отрогом моих владений, заканчивающимся в рощице псевдоакаций, чуть выше северной стороны дома поэта10.