Что я видел. Эссе и памфлеты - Гюго Виктор. Страница 17
Логично было бы здесь добавить, что все в природе и в жизни проходит через эти три фазы – лирическую, эпическую и драматическую, так как все рождается, действует и умирает. Если бы не было смешно смешивать причудливую игру воображения со строгими заключениями разума, поэт мог бы сказать, что, например, восход солнца – это гимн, полдень – блистательная эпопея, закат – мрачная драма, в которой сражаются день и ночь, жизнь и смерть. Но ведь это была бы поэзия, быть может, безумие; и что это доказывает9?
Будем придерживаться фактов, приведенных выше; впрочем, дополним их одним важным замечанием. Мы ведь никоим образом не желали отвести одну исключительную область для каждой из трех эпох поэзии, а только определить их главную характерную черту. Библия, этот божественный лирический памятник, включает, как мы только что указали, эпопею и драму в зародыше: «Книгу царств» и «Книгу Иова». Во всех поэтах гомеровской эпохи чувствуются остаток лирической поэзии и начатки поэзии драматической. Ода и драма встречаются в эпопее. Все находится во всем; только в каждой вещи есть исходный элемент, которому подчиняются все остальные и который накладывает свой собственный отпечаток на целое.
Драма – это завершенная поэзия. Ода и эпопея содержат драму лишь в зародыше; она же заключает в себе их обе в развитии; она излагает их суть. Тот, кто сказал: «У французов не эпическая голова»10, безусловно, высказал, справедливую и тонкую мысль; если бы он к тому же сказал: «у современных французов», это остроумное высказывание приобрело бы глубокий смысл. Однако неоспоримо, что в изумительной «Гофолии», столь возвышенной и столь величественно простой, что королевский век не смог ее понять11, заключен прежде всего гений эпический. Несомненно также, что серия драм-хроник Шекспира представляет величественный вид эпопеи. Но особенно подходит драме лирическая поэзия; она никогда не стесняет драму, приноравливается ко всем ее капризам, разыгрывается во всех ее формах: то возвышенной в Ариэле, то гротескной в Калибане. Наша эпоха прежде всего драматическая, тем самым в высшей степени лирическая. Дело в том, что есть много общего между началом и концом; в закате солнца есть черты его восхода, старец вновь становится ребенком. Но это последнее детство не похоже на первое; оно столь же печально, сколь радостно первое. Так же обстоит дело и с лирической поэзией. Ослепительная, мечтательная на заре народов, она вновь появляется на их закате мрачной и задумчивой. Библия открывается радостной «Книгой бытия» и заканчивается грозным «Апокалипсисом». Современная ода по-прежнему вдохновенна, но она более не несведуща. Она больше размышляет, чем созерцает; ее мечтательность – меланхолия. По ее родовым мукам видно, что эта муза совокупилась с драмой.
Чтобы сделать наглядными с помощью образа идеи, которые мы только что рискнули высказать, сравним первобытную лирическую поэзию с тихим озером, отражающим облака и звезды; эпопея – это река, которая вытекает из него, бежит, отражая свои берега, леса, деревни и города, и впадает в океан драмы. Наконец, драма, как озеро, отражает в себе небо; как река, отражает свои берега; но только в ней есть бездны и бури.
Таким образом, все, что содержится в современной поэзии, сходится в драме. «Потерянный рай» сначала драма, и только затем эпопея. Именно в первой из этих форм, как известно, он предстал воображению поэта и навсегда остается в памяти читателя, настолько сильно прежний драматический остов выступает из-под под эпического сооружения Мильтона! Когда Данте Алигьери закончил свой ужасный «Ад», когда он закрыл за собой его врата, и ему осталось только назвать свое произведение, инстинкт гения позволил ему разглядеть, что эта многообразная поэма происходит от драмы, а не от эпопеи; и на фронтисписе этого гигантского памятника он начертал своим бронзовым пером: «Divina Commedia»12.
Таким образом, мы видим, что два единственных поэта нового времени, которые под стать Шекспиру, присоединяются к нему. Они вместе с ним придают драматический оттенок всей нашей поэзии; они, как и он, сочетают гротескное и возвышенное; и, ничуть не отходя от этого великого литературного целого, которое опирается на Шекспира, Данте и Мильтон становятся двумя аркбутанами здания, в котором он – центральная колонна, боковыми арками свода, замко́м которого является Шекспир.
Пусть нам позволят вернуться к некоторым уже высказанным ранее мыслям, на которых, однако, надо остановиться подробнее. Мы пришли к ним, теперь нужно из них исходить.
С того дня, как христианство сказало человеку: «Ты двойственен, ты состоишь из двух существ, одно из них – бренное, другое – бессмертное, одно – плотское, другое – возвышенное, одно – скованное желаниями, потребностями и страстями, другое – уносится на крыльях восторга и мечты, одно всегда склоняется к земле, своей матери, другое постоянно возносится к небу, своей родине»; с того дня была создана драма. Действительно, что такое драма, как не этот ежедневный контраст, эта ежеминутная борьба между двумя противоположными принципами, которые всегда противостоят друг другу в жизни и спорят за человека от колыбели до могилы?
Таким образом, поэзия, рожденная от христианства, поэзия нашего времени – это драма; характерная черта драмы – реальность; реальность проистекает из совершенно естественного сочетания двух форм: возвышенного и гротескного, которые соединяются в драме так же, как они соединяются в жизни и мироздании. Поскольку истинная поэзия, поэзия целостная, состоит в гармонии противоположностей. И затем пора сказать об этом громко, тем более что исключения именно здесь особенно подтверждают правило: все, что есть в природе, есть и в искусстве.
Принимая эту точку зрения, чтобы составить суждение о наших незначительных условных правилах, чтобы выбраться из всех этих схоластических лабиринтов, чтобы разрешить все эти мелочные проблемы, которые критики двух последних веков старательно выстроили вокруг искусства, мы поражаемся быстроте, с которой проясняется вопрос о современном театре. Драме нужно сделать лишь один шаг, чтобы порвать всю эту паутину, которой армия лилипутов хотела опутать ее во время сна.
Таким образом, пусть ветреные педанты (одно не исключает другого) утверждают, что безобразное, уродливое, гротескное никогда не должно быть предметом подражания в искусстве, мы отвечаем им, что гротеск – это комедия, и очевидно, что комедия – это часть искусства. Тартюф не красив, Пурсоньяк не благороден; однако Пурсоньяк и Тартюф – великолепные проявления искусства.
Что если, изгнанные со своих оборонительных укреплений, они возобновят запрет на соединение гротескного с возвышенным, сплав комедии с трагедией, мы покажем им, что в поэзии христианских народов первая из этих двух форм представляет звериное начало в человеке, вторая – душу. Эти два стержня искусства, если мешать их ветвям переплетаться, если систематически отделять их друг от друга, принесут в качестве плодов, с одной стороны – отвлеченные понятия пороков и преступлений; с другой – отвлеченные понятия героизма и добродетели. Две столь изолированные и предоставленные сами себе формы будут двигаться каждая в свою сторону, одна вправо, другая влево, [33] оставляя между собой реальность. Отсюда следует, что после этих абстракций останется изобразить еще кое-что – человека; а после этих трагедий и комедий останется написать еще кое-что – драму.
В драме, какой ее можно если не написать, то, по крайней мере, представить себе, все связано и следует одно из другого, так же как в реальности. Тело, как и душа, играет здесь свою роль; и люди и события, пущенные в ход этой двойной движущей силой, бывают попеременно то шутовскими, то страшными, иногда и страшными и шутовскими одновременно. Так, судья скажет: «Приговорить его к смерти – и пойдем обедать!»13 Так, римский сенат будет решать вопрос о тюрбо Домициана14. Так, Сократ, выпив цикуту и беседуя о бессмертной душе и едином боге, прервется, чтобы попросить принести в жертву Асклепию петуха. Так, Елизавета будет браниться и говорить на латыни. Так, Ришелье будет подчиняться капуцину Жозефу, а Людовик XI – своему цирюльнику, мэтру Оливье Дьяволу. Так, Кромвель скажет: «Парламент у меня в мешке, а король – в кармане»; или рукой, подписавшей смертный приговор Карлу I, испачкает чернилами лицо какого-нибудь цареубийцы, который, смеясь, отплатит ему тем же. Так, Цезарь будет бояться упасть с триумфальной колесницы. Потому что гениальные люди, какими бы великими они ни были, всегда содержат в себе животное, которое высмеивает их разум. Именно это сближает их с человечеством, благодаря этому они драматичны. «От великого до смешного один шаг», – сказал Наполеон, когда убедился, что и он человек; и эта вспышка, вырвавшаяся из приоткрывшейся пламенной души, озаряет одновременно искусство и историю, этот тревожный крик подводит итог драмы и жизни.