Что я видел. Эссе и памфлеты - Гюго Виктор. Страница 51
Ни у одного человеческого деяния не было лучших рассказчиков, и все же историки всегда будут возвращаться к нему.
Почему? Потому что все остальные истории принадлежат прошлому, история революции принадлежит будущему. Революция заранее открыла великий Ханаан человечества, в том, что она нам принесла, больше от Земли обетованной, чем от земли завоеванной, и по мере того, как одно из этих совершенных заранее завоеваний станет человеческой собственностью, одно из этих обещаний сбудется, раскроется новый аспект революции, и ее история возобновится. Современные истории не будут от этого менее окончательными, каждая со своей точки зрения, нынешние историки будут даже преобладать над историками будущего, как Моисей над Кювье, но их работы проникнут в будущее и станут частью завершенного ансамбля. Когда этот ансамбль будет завершен? Когда процесс будет окончен, то есть когда французская революция станет, как мы указали на первых страницах данного труда, сначала революцией европейской, а затем человеческой; когда утопия утвердится в прогрессе, когда набросок станет шедевром; когда на смену братоубийственной коалиции королей придет братская федерация народов, а война против всех сменится на мир для всех. Невозможно, даже если позволить себе помечтать, завершить сегодня то, что будет завершено только завтра, и завершить историю незавершенного деяния, особенно когда это деяние содержит такое разнообразие будущих событий. Несоразмерность между историей и историком слишком велика.
Нет ничего более грандиозного. Целое ускользает. Посмотрите на то, что уже позади нас. Террор – это кратер, Конвент – вершина. Все будущее заключено в этих глубинах. Неожиданно крутой спуск приводит в смятение художника. Слишком широкие линии перекрывают горизонт. Человеческий взгляд ограничен, промысел Божий не имеет границ. В этой картине, которую надо написать, вы ограничитесь одним-единственным персонажем, берите кого хотите, то, в чем вы почувствуете бесконечность. Другие горизонты менее несоразмерны. Так, например, в данный момент истории с одной стороны находится Тиберий, с другой – Иисус. Но в тот день, когда Тиберий и Иисус соединились бы в одном человеке и стали бы грозным существом, обагряющим кровью землю и спасающим мир, сам римский историк содрогнулся бы, – Робеспьер привел бы в замешательство Тацита. Порой люди опасаются, что их заставят принять смешанный моральный закон, который кажется освобожденным от всего неизвестного. Ни одно другое явление не сравнится по размерам с нашим. Высота его невероятна и ускользает из вида. Каким бы великим ни был историк, эта необъятность превышает его возможности. Французская революция, рассказанная человеком, – это вулкан, объясненный муравьем.
XII
Что сказать в заключение? Только одно. Поможем друг другу, пока бушует этот сильнейший ураган.
Мы все в опасности, если не протянем друг другу руки.
Помиримся же, братья мои.
Вступим на бесконечный путь успокоения. Довольно ненависти. Заключим перемирие. Да, протянем все друг другу руки. Пусть великие имеют сострадание к малым, и пусть малые простят великих. Когда же мы наконец поймем, что мы все на одном корабле и что перед лицом кораблекрушения все равны? Это море, которое угрожает нам, достаточно велико для всех, бездна поглотит вас так же, как и меня. Я уже говорил это в другом месте и повторяю вновь. Спасать других – значит спасать самих себя. Круговая порука ужасна, но братство приятно. Одно порождает другое. О, братья мои, будем братьями!
Хотим ли мы положить конец нашим несчастьям? Откажемся от гнева. Помиримся. Вы увидите, как прекрасна будет эта улыбка.
Отправим в дальнее изгнание возврат к прошлому, вернем мужей женам, работников в их мастерские, семьи к их очагам, вернем друг другу тех, кто был нашими врагами. Не настало ли время полюбить друг друга? Вы хотите, чтобы все не началось с начала? Заканчивайте. Закончить значит простить. Строго наказывая, мы не даем возможности забыть. Тот, кто убивает своего врага, порождает ненависть. Есть только один способ покончить с побежденными – простить их. Гражданские войны открываются всеми дверьми, а закрываются только одной – милосердием. Амнистия – самая эффективная из репрессий. О, плачущие женщины, я хотел бы вернуть вам ваших детей.
Ах! Я думаю об изгнанных. Порой у меня сжимается сердце. Я размышляю о бедствиях страны. Часть из них выпала на мою долю. Знаете ли, какой непроглядной ночью оборачивается ностальгия? Я представляю себе мрачную душу двадцатилетнего ребенка, который едва знает, чего общество хочет от него, который неизвестно за что, за газетную статью, за безрассудную страницу, написанную сгоряча, подвергается этому чрезмерному наказанию, вечному изгнанию и который после дня каторги, когда наступают сумерки, садится на суровые прибрежные скалы, подавленный необъятностью гражданской войны и безмятежностью звезд! Это ужасно – вечер и океан в пяти тысячах лье от своей матери!
Ах! Простим!
Этот крик наших душ не только трогательный, он разумный. Доброта – не только доброта, это еще и ловкость. Зачем отягощать будущее местью, плачем и мрачными последствиями злобы! Пойдите в лес, послушайте эхо и подумайте о репрессиях; этот неясный отдаленный голос, который отвечает вам, – это ваш гнев, который обратится против вас. Осторожно! Будущее вернет вам ваш гнев. Посмотрите на колыбели, не омрачайте им жизнь, которая их ждет. Если мы не имеем сострадания к чужим детям, пожалеем наших собственных. Успокоения! Успокоения! Увы! Услышат ли нас?
Все равно! Будем настаивать на своем, мы хотим, чтобы обещали, а не угрожали, исцеляли, а не калечили, жили, а не умирали. Великие высшие законы с нами. Существует глубокое соответствие между светом, который идет к нам от солнца, и милосердием, идущим от Бога. Наступит час всеобщего братства, как наступает полдень. О, сострадание, не теряй мужества! Что касается меня, я не устану без конца говорить и писать то, что написал во всех моих книгах, что подтвердил всеми своими делами, что говорил всем моим слушателям с трибуны Палаты пэров и на кладбище изгнанников, в Национальном собрании Франции и на разбитом камнями окне на площади Баррикад в Брюсселе31: нужно любить друг друга. Любить друг друга, любить друг друга! У счастливых должны быть несчастные для несчастий. Общественный эгоизм – это начало конца. Если мы хотим жить, соединим наши сердца и станем огромным родом человеческим. Пойдем вперед, потащим за собой назад. Материальное благополучие – это не моральное блаженство, глухота – не выздоровление, забвение – не вознаграждение. Будем помогать, защищать, признаем общественную ошибку и исправим ее. Все, что страдает, – обвиняет, все, что плачет в индивидууме, – кровоточит в обществе, никто не одинок, все живые волокна колеблются вместе и переплетаются, малые должны быть священны для великих, долг всех сильных состоит в защите прав всех слабых. Я сказал.
Польша
При обсуждении закона о тайных расходах месье де Монталамбер выступил в защиту Польши и призвал правительство отказаться от его эгоистической политики. Месье Гизо ответил, что королевское правительство настаивало и будет настаивать на двух правилах поведения, которые оно для себя определило: невмешательство в дела Польши; помощь и предоставление убежища несчастным полякам. «Оппозиция, – говорил месье Гизо, – может выражаться так, как ей нравится; ничего не делая, ничего не предлагая, она придает своим упрекам всю горечь, своим надеждам всю широту, какую пожелает. Поверьте, сколько же, и я лишь из уважения не говорю намного больше, морали, достоинства, подлинного милосердия даже по отношению к полякам, в том, чтобы обещать и говорить лишь то, что действительно делается». В общем и целом, месье Гизо счел данную дискуссию бесполезной, полагая, что обсуждение прав Польши и мнение Франции по этому вопросу не могут быть сколько-нибудь эффективными для восстановления польской нации. Французское правительство, по мнению месье Гизо, должно было исполнить свой долг, сохраняя нейтралитет, ради законных интересов своей страны; таковы были чувства, зародившиеся в его душе. Князь де ля Москова1 ответил месье Гизо. Вслед за ним на трибуну поднялся месье Виктор Гюго. Эта первая политическая речь, произнесенная Виктором Гюго, была принята весьма прохладно. (Прим. издателя.)