Флэшмен на острие удара - Фрейзер Джордж Макдональд. Страница 31
Сейчас, конечно, все изменилось: в шестьдесят первом году, буквально несколько лет спустя после моего там пребывания, они освободили крепостных, и теперь, как я слышал, все стало еще хуже, чем раньше. Понимаете ли, Россия зависела от крепостничества, и освобождение нарушило равновесие — кругом жуткая нищета, экономика полетела в тартарары. Еще бы, в прежние времена помещики, хоть из личной корысти, были заинтересованы, чтобы их крестьяне не подохли с голоду, но после освобождения какой им в том прок? Впрочем, все это чепуха — русские всегда хотели быть рабами — так же, как большая часть остального человечества, просто у русских это желание выражено более ярко.
К слову сказать, вид у них был чертовски рабский. Помню, как я первый раз увидел крепостных, в первый день после выезда из Таганрога. Дело было на крошечной почтовой станции: какой-то чиновник наказывал крестьянина — не известно за что — и тот здоровенный детина просто стоял и беспрекословно сносил удары тростью от человека, вдвое меньше его ростом, не смея даже пошевелиться. Вокруг собралась маленькая толпа из крепостных — уродливых, грязных оборванцев в грубых полотняных рубахах и штанах, их жен и нескольких растрепанных ребятишек. И они просто глядели, и всё: словно тупые, безмозглые скоты. А когда коротышка-чиновник сломал трость, он пнул крестьянина и велел ему проваливать, и детина покорно заковылял прочь, а прочие потащились следом. Создавалось ощущение, что они вообще ничего не чувствуют.
О да, когда осенью пятьдесят четвертого я открывал для себя великую Российскую империю, она была поистине славным местечком: огромное необустроенное пространство, управляемое кучкой землевладельцев, сидящих на шее многочисленного получеловеческого-полуживотного населения, с дьяволами-казаками, призываемыми в случае необходимости поддержать порядок. Эта была жестокая, отсталая страна, ибо правители боялись крепостных и отрицали все, что вело по пути образования и прогресса — даже железная дорога вызывала подозрения — вдруг как ею воспользуются революционеры? А недовольство бурлило повсюду, особенно среди тех крестьян, которые сумели хоть чего-то добиться; но чем громче слышался ропот, тем сильнее давила железная длань властей. «Белая жуть», как называли там секретную полицию, была вездесуща — все население было у нее под пятой, каждому полагалось иметь паспорт, вид на жительство — без этой бумажки ты был никем, не имел права на существование. Даже знать опасалась полиции, и именно от одного из помещиков я услышал, что русские говорят про тюрьму:
— Только там мы можем спать спокойно, поскольку только там нам не грозит опасность. [XXI*]
Страна, по которой мы путешествовали, очень подходила населяющим ее людям — в самом деле, стоило вам увидеть ее, и вы бы поняли, почему они такие. Мне и раньше приходилось видеть огромные пространства: американские равнины вдоль старинного фургонного тракта к западу от Сент-Луиса, с шепчущей травой, колышущейся от горизонта до горизонта, или саскачеванские прерии в пору кузнечиков — пустынное бурое пространство под бескрайним небом. Но Россия больше: там неба нет — только бездонная пустота над головой, нет и горизонта — он тает в далекой дымке, есть лишь бесконечная, миля за милей уходящая вдаль пустыня, покрытая выжженной солнцем травой. Немногочисленные жалкие деревушки, каждая с покосившейся церковкой, только усиливают ощущение безлюдности этой огромной равнины, самой своей пустотой подавляющей в человеке волю, — здесь не найти холмов, на которые можно взобраться или хотя бы дать уму пищу для воображения. Не удивительно, что люди здесь так покорны.
Я изнывал от скуки: мы тащились, не имея иных занятий, как выглядывать, не появилась ли следующая деревня; мокли под дождем и пеклись на солнце, иногда укрывались от шквальных порывов ветра, опустошающих степь, — казалось, тут можно наблюдать все погодные явления разом и все ненастные. В качестве развлечения можно, конечно, было попытаться определить, чем воняет сильнее: чесноком от дыхания возницы или дегтем от колесных осей; или наблюдать, как ветер гоняет туда-сюда комки травы под названием «перекати-поле». Знавал я скучные, тягостные путешествия, но это выходило за все границы — наверное, я бы предпочел пешком идти через Уэльс.
Признаться по правде, мне стало казаться, что Россия — отвратительная страна, с грубым, темным народом и природой ему под стать; тут начинаешь терять ощущение времени и пространства. Единственным отдыхом были остановки на станциях — жалких, засиженных мухами местечках почти без удобств и с отвратительной едой. В Крыму вам дадут отличной говядины по пенни за фунт, а тут есть только stchee или borsch, [49] то есть суп из капусты, каша с кониной да сдобные печенья, причем последние — единственно съедобные из всего перечисленного. Только они и местный чай не дали мне умереть с голоду; чай здесь хорош, если, конечно, вам подадут «караванный чай», то есть китайский и лучшего качества. Зато здешнее вино, как по мне, способны пить только moujiks. [50]
Так что настроение мое продолжало ухудшаться, но окончательно его добило происшествие, случившееся в последний день нашего путешествия, когда мы остановились в большой деревне, верстах всего лишь в тридцати (около двадцати миль) от Староторска — поместья, предназначенного для моего размещения. По существу, событие не слишком отличалось оттого избиения крестьянина, которое мне довелось наблюдать, но все же оно само, как и человек, в него вовлеченный, заставили меня осознать, что за ужасная, варварская, до отвращения жестокая страна эта Россия.
Деревня располагалась, судя по всему, на важном перекрестке. Там, помнится, была река, и военный лагерь, а люди в мундирах так и сновали у входа в здание муниципалитета, куда штатский пришел доложить о моем прибытии — в России обо всем надо обязательно кому-то докладывать. В нашем случае это был местный регистратор — мрачный тип с бычьей шеей, облаченный в зеленый китель. Пробегая бумаги, он время от времени вперял в меня пристальный взгляд.
Русские гражданские чиновники — сущее наказание: таких чванливых скотов и тупиц еще поискать. У каждого свой ранг и военное звание — так что генерал такой-то или полковник этакий оказывается на поверку тем, чьему небрежению поручено санитарное состояние уезда или ведение неточных реестров о поголовье крупного рогатого скота. Эти подонки еще носят медали, раздуваясь от важности, и если ты щедро не задобришь их, то они постараются причинить тебе столько неудобств, сколько в их силах.
Я терпеливо ждал, служа предметом нескрываемого интереса для наполнявших холл офицеров и чиновников, а регистратор, оскалившись, поковырялся в зубах и разразился пространной тирадой на русском. Полагаю, она была направлена против англичан вообще и меня в частности. Он разъяснил моему сопровождающему и всем присутствующим, что предоставление мне жилья окажется пустой растратой денег и имущества — будь его воля, он бы отправил этого вонючего иностранца, посягнувшего на святую землю матушки-России, гнить в соляных копях. И далее в таком духе, пока не разъярился настолько, что застучал кулаками по столу, крича и брызгая слюной, так что все разговоры в комнате смолкли.
Это был обычный чиновничий произвол, и мне не оставалось ничего иного, как не обращать внимания. Но кое-кто не стерпел. Один из стоявших в сторонке офицеров подошел вдруг к столу регистратора, бросил на пол окурок, затушил его ногой и без всякого предупреждения с маху врезал чиновнику по лицу плеткой. Тот заверещал и вжался в спинку стула, вскинув руки в ожидании следующего удара. Офицер проговорил что-то спокойным, сдержанным тоном — и дрожащие руки упали, открывая взорам горящий на заросшем бородой лице алый шрам. В комнате не слышалось ни звука за исключением поскуливания регистратора. Офицер неспешно вскинул плеть и с силой опустил ее на лицо чиновника во второй раз, располосовав бородатую щеку. Чиновник завизжал, но даже не пошевелился, чтобы защитить себя. Третий удар опрокинул его на пол вместе со стулом, а офицер, поглядев на плеть так, будто та была испачкана в дерьме, бросил ее на пол и повернулся ко мне.