Вариант «Бис»: Дебют. Миттельшпиль. Эндшпиль - Анисимов Сергей. Страница 140
– Советы депортировали в Сибирь тысячи калмыков и чеченцев! Какое злодейство!
– Смотрите пункт выше. Это наше внутреннее дело. И вообще, у какого-то высокоморального государства половина территории колючей проволокой опутана, за которой сидят японцы, чьи дедушки еще в девятнадцатом веке приехали сюда за лучшей долей.
– Но ведь это же совсем иначе!
– Ага, конечно… В любом случае пошли.
И Эренбург, чудовище в человеческом облике, написал «Убей немца» – какой кошмар! Адмирал Хэлси, правда, пару лет назад провозгласил «Убивайте японцев, убивайте японцев, убивайте больше японцев», но ведь это тоже совсем другое! Кейтель орет, что его обманули в лучших чувствах, что нельзя прекращать борьбу с большевистскими ордами для спасения великой германской культуры и цивилизации. Пусть орет, кого сейчас волнует какой-то немец?
Один вон тоже много орал, теперь его челюсть в Москве хранится, и Сталин на нее иногда с интересом смотрит. «Бедный Йорик». Кто будет много кричать, рискует, что и его челюсть туда же отвезут, когда тихонько тюкнут хозяина по голове чем-нибудь тяжелым. Хотя это уже будет нарушением вышеуказанного принципа. Впрочем, можно просто заставить крикуна читать лекции в какой-нибудь военной академии. Про «утерянные победы». Орите в свободное время, господин фельдмаршал, завтра у вас лекция в десять. Опоздаете или плохо подготовитесь – останетесь без сигарет.
Сталин тихо усмехнулся своим мыслям. Он любил иногда расслабиться такой игрой. Иметь возможность раздавить кого-то, знать, что тот про это знает, и не делать этого, оттягивать момент…
Наверняка Кейтель понимает, что, если русские попросят союзничков выдать его как военного преступника, больших моральных терзаний у тех не случится. И все равно орет, пытается еще как-то повлиять на их решения. Смелый человек.
И несчастный. Униженный политиками больше, чем чисто военными поражениями. Оставленный на считаные месяцы руководить маленьким обрубком разбитой империи, выжженным, изможденным тотальной войной. Зная, что сотни тысяч говорящих с ним на одном языке людей строят коммунизм за полосой колючей проволоки, разграничивающей западную зону оккупации от восточной. И другие сотни тысяч, взятые с оружием в руках, копают каналы и валят лес, отрабатывая честным трудом свое прошлое. А многие еще и не начали, ждут своей очереди… И ничего Кейтелю не сделать. Через несколько месяцев заменят его на более удобного американцам и англичанам человека, который будет лучше понимать их собственные интересы.
Любой мир, особенно из заключенных на чужой земле, лучше, чем ежедневное убийство подобных себе. Эйзенхауэр, когда передавал им свое предложение (выстраданное государственными мужами, разумеется), назначил парламентером генерал-майора Джозефа Коллинза – Сражающегося, или Разящего Джо. То, что он был тезкой самого Сталина, никакого значения не имело. Интересным было то, что генерал-майор оказался единственным из командиров корпусов 1-й американской армии, не попавшим в плен.
Седьмой корпус постигла та же судьба, что и остальных, но самому Коллинзу удалось вырваться с частью штаба 4-й пехотной дивизии, и его ненавидящий взгляд навсегда остался в памяти тех советских офицеров, кто был с ним в одной комнате, когда генерал передавал Константину Константиновичу пакет с бумагами за подписью Дуайта Эйзенхауэра.
Счастье, что закончилось все это безумие. Хоть как, пусть не по-настоящему, пусть временно, но лишь бы закончилось. Лишь бы не резать больше глотки друг другу. Комбинация самых разных факторов все же вернула в нормальное русло разум тех, для кого жизни нескольких сотен тысяч солдат, сжавшихся на дне траншей в ожидании атаки, не имеют ровным счетом никакого значения. Пусть не от человеколюбия, а оттого, что выгода и расчет перевесили жадность и жестокость. Плевать. Всё. Всё. Кончилось это.
Корабли советской эскадры вошли в родные воды, когда соглашение о прекращении огня было уже подписано. Обледеневшие, покрытые, как новогодние елки, вязью искрящихся снеговых иголочек, просвечивающих изнутри черным, они выглядели жутковато.
Встретивший эскадру «Мурманск» [206] со сворой эсминцев под надзором лидера «Баку» просемафорил длинную речь, поздравляя с успехом. Связь была устойчивой уже несколько дней, и встреченная в океане подводная лодка, высветившая упертым в небо прожектором точку поворота, уже отстучала им свое, но семафор крейсера стал последней точкой, означавшей: дома.
На мостиках советских кораблей плакали и смеялись серые от недосыпания и напряжения измученные мужики, с воем обнимавшие друг друга. Не в привычках военных моряков демонстрировать свои чувства – да и вообще это не в мужских привычках, мужчины чувствуют себя неловко даже в кино в трогательные моменты, – но сейчас это не имело уже никакого значения.
Успех… Да, это был действительно военный успех, пусть и не такой яркий, как достигнутый на сверкающих первым снегом полях Германии, но именно он стал той последней каплей, которая перевесила чашу весов в федеральном округе Колумбия с «нет» на «да». Вырвавшаяся из взбесившейся Атлантики русская эскадра, оставившая позади себя обломки и догорающие пятна разлитой по воде нефти, стала фактором, который теперь нужно было учитывать каждый раз – при планировании каждой армейской операции, при проводке каждого конвоя.
Двенадцатого ноября наконец-то затонул «Тирпиц», пугало Арктики, и его замена сразу двумя подобными тварями произвела впечатление, пережитое Геркулесом в его начальной фазе общения с Гидрой.
Специалистам все это было ясно. Потопленный американский авианосец; потопленный старый, никому не нужный крейсер; еще один британский, близнец «Тринидада»; красавец «Уэйкфилд» с частями 106-й дивизии, так и не увидевшей Европу; поврежденные эсминцы и сбитые русскими асами самолеты – все это было оплачено кровью и жизнями людей ради того, чтобы война стала слишком страшной, чтобы начинать ее заново.
Они вошли на рейд все вместе за строем «семерок», и лязг рвущихся из клюзов якорных цепей ознаменовал конец сиюминутного страха для тысяч выглядящих на десяток лет старше своего возраста мужчин, выстроившихся вдоль бортов кораблей, жадно вглядывавшихся в присыпанные белым крыши домов, где жили настоящие, живые люди.
– Тихонечко… Тихонечко… Угол, угол придерживай!
Врач «Кронштадта» шепотом, чтобы не беспокоить лежавшего без сознания привязанным к корабельным носилкам старлея, руководил тройкой офицеров-штурманов, с трудом вытягивающих раму носилок через лабиринт коридоров и трапов наверх, к свету и жизни. Двое здоровенных, как быки, старшин волокли перед ними своего товарища, такого же, как они, бугая, сцепив руки в плотный «замок» и чертыхаясь, когда артиллерист слишком сдавливал их шеи. Дышать с разведенными руками он не мог, и ему приходилось цепляться за них по очереди.
Это были двое последних. Старшина был не тяжелый (в смысле по состоянию), но уходить без лейтенанта отказался. Поэтому лишь теперь доктор Ляхин оставил позади пустые койки в замкнутом, пропитанном надеждой и медленным ожиданием смерти лазарете.
Был еще Раговской, задержавшийся непонятно зачем в рентгенкабинете, бездумно проглядывая вороха рентгеновских негативов с сияющими контрастными тенями засевших в тканях осколков, с извилистыми границами переломов и трещин, проходящих по черепным костям. Какие-то из выписанных свинцовым карандашом по краю пленки фамилий уже стали полной абстракцией, после того как носившие их люди опустились, зашитые в простыни, в ледяную глубину безграничной водной пустыни, коротким всплеском обозначив границу между своим пребыванием – на земле и отныне только в человеческой памяти.
Хирург, всегда мечтавший стать акушером, достал из кармана узкий бумажный пакетик с последней таблеткой тибатина, которую он кому-то не дал, сберегая непонятно на что.
– Мы с ними – люди в одной форме. Если не я схватил их осколки, значит, я им должен, – сказал он в опустевший позади коридор.