Студия сна, или Стихи по-японски - Лапутин Евгений Борисович. Страница 42
Сам, похоже, он волновался частенько, что бывало хорошо заметно, так как он носил брюки из тонкой материи и при этом любил широко раскидывать руки, прогибаясь в спине. Сначала он не обращал на Ленечку никакого внимания, а ночами гонял на велосипеде по соседним дачам, откуда однажды вернулся в синяках, в разорванной одежде и без велосипеда, но в своем обычном, самом веселом расположении духа.
— Не век коту масленица, — объяснил он на следующее утро свой помятый вид и, поскольку кроме Ленечки никого рядом не было, именно ее и пригласил прогуляться с ним. Она согласилась, согласилась назло Антону, назло Агнессе, назло, в конце концов, самоей себе. Идти решили на станцию за свежими газетами, но дошли лишь до ближайшей березовой аллеи, где и скамейка нашлась, усевшись на которую, Брукс без лишних слов обнял Ленечку и сильно притянул к себе.
Ожидавшая нечто похожее, она рассмеялась и так же сквозь смех нехотя отбивалась от него.
— Брукс, миленький Брукс, не хватайте меня так нахально, не лезьте мне под юбку, — говорила она ему, смеясь, но художник все равно хватал и лез. Поздно вечером он пробрался к ней в комнату через окно и в темноте был насуплен, настойчив и исполнителен. И никаких слов, лишь вздох долгожданного облегчения. И ей тоже ничего не хотелось говорить и ни о чем думать, словно в голове потушили свет. С интересом она прислушивалась к ощущениям собственного тела, которому, безусловно, было очень приятно, которое, безусловно, расправилось, наполнилось бездумным и бессмысленным удовольствием. Она уже знала наперед, что будет скучать по этому удовольствию, но скучать будет безо всякой связи с соавтором этого удовольствия — Бруксом, который теперь пыхтел папироской, что, вздыхая, освещала его воспаленные насытившиеся глаза.
В последующие дни (а может, недели — не помнилось уже) она хорошо изучила повадки Брукса, который бесконечно выслеживал ее и, дождавшись удобного момента, молча, безжалостно нападал. Несколько раз они едва не были застигнуты врасплох, что только распаляло его, и при следующем нападении он был еще более бесстрашным и вероломным.
Помнится, ей подкинули болонку о кривых лапках, которую она приютила и, чтобы позлить Брукса, назвала ее также. Он сначала сказал, что Брукс — это имя мужское, а ваша собачка, моя очаровательная Леонида Леонидовна, прямо напротив, прямо наоборот. В подтверждение своим словам Брукс, взбив помазком пену и воспользовавшись опасным лезвием, побрил болонке живот и, раздвинув ей ноги, хохотал прямо в лицо Ленечке, намекая на какое-то сходство. И так спокойно и хорошо ей было, что он никогда не затевал разговоров про чувства и отношения, про страдания, про бессонницу и стихи.
В отличие от своих предшественников, Брукс не собирался никуда исчезать и даже добровольно вызвался сопровождать Ленечку к врачу, когда та заподозрила неладное. Доктор оказался молодым немцем, откликался на имя Генрих Гансович, имел два длинных сложенных пальца, которыми, собственно, и залез внутрь Леониды Леонидовны и, по-птичьи склонив голову набок, внимательно стал прислушиваться к нежным влажным звукам. Оказалось, что Леонида Леонидовна беременна, что неожиданно взволновало Брукса, который, приказав ей оставаться тут, в докторской приемной, стремглав куда-то убежал, а через пять минут вернулся, таща за собою упирающуюся цветочницу с огромной корзиной цветов.
— Это такое событие, это такое событие, — кричал, взмахивая руками, он, — что дарю и цветы, и эту цветочницу! Дети, дети пойдут, дети — это такое счастье, такое невыразимое, такое невообразимое блаженство!
Вдруг откуда ни возьмись в приемную ввалились развеселые цыгане с медведем на грохочущей ржавой цепи. Медведь, казалось, был пьяным в стельку, если судить по его пошатыванию и бессмысленно-остервенелому взгляду, которым он проводил испуганную полуголую женщину, что с испуганным визгом выскочила из смотрового кабинета. Генрих Гансович попытался было остановить безобразие, но от возмущения позабыл все русские слова, а его немецкая речь мало что оставалось непонятой, но еще и безмерно веселила цыган, один из которых, грязным пальцем показывая в сторону доктора, с выражением говорил: «Вот, полюбуйтесь, он еще и передразнивает нашего медведя!»
Деликатно предварительно постучавши (правда, не получив никакого ответа), во входную дверь сперва просунул голову господин с вежливым скромным лицом, а затем и появился целиком.
— Прибыл по вызову-с, — будто извиняясь, произнес он, а потом вдруг закричал задорно: — Алле-ап! — И в приемную доктора с лестничной площадки хлынула лавина маленьких дрессированных собачек, которые подгонялись двумя молодыми ассистентами с подозрительно похожими лицами. Собачки покрутились кульбитами и походили на передних лапках и вдруг позапрыгивали на плечи собравшихся, не оставив без внимания даже медведя, вмиг протрезвевшего от такого нахальства и озадаченно присевшего на свой жирный коричневый круп. Генрих Гансович в отчаянии метался по своей конторе, заламывал руки и умолял прекратить бесчинство. Надежду на спасение посулила было парочка строгих людей при форме и фуражках, ворвавшихся сюда же, но, озорно перемигнувшись, они выхватили из собственных глубин два крошечных концертино и дружно грянули развеселые куплеты. Следом заголосили цыгане, сразу похватавшие свои гулкие гитары; на одном месте закружился медведь, у которого в передних лапах была уже балалайка; собачки, вытянув острые мордочки, завыли, заскулили протяжно, а их дрессировщик, отобрав у Генриха Гансовича щегольский «паркер», самозабвенно дирижировал им, картинно вздрагивая головой с длинными тоненькими волосиками.
— Брукс, мерзавец, это ты устроил все это! — в восхищении кричала Леонида Леонидовна, а тот, пританцовывая и подпевая, уже прямо из горлышка потягивал водочку, вкусную и питательную видно, если судить по его довольным сияющим глазам.
— Слона заказывали? Получите! — что есть мочи орала, стараясь перекричать весь этот сумасшедший гвалт, некая новая здесь персона с какой-то квитанцией в руке, и все гурьбой бежали к окнам, чтобы убедиться, да, действительно, внизу на мостовой — слон, хоботом причмокивающийся снаружи к стеклам.
Не заставил себя ждать и театр лилипутов в полном составе. У лилипутов были насупленные лица, и они стали искать главного, чтобы обсудить невозможность выступления в присутствии слона, являющегося «источником повышенной компрессионной опасности».
Мартышек, говорящих попугаев, удавов, бесполезно наматывавшихся на ловких укротителей, давно никто не считал. Вот уже молодец в цилиндре запихивал желтоволосую красавицу в коробку со звездами и доставал жалобно скулящую двуручную пилу. Вот уже силач подхватывал тяжеленные гири и вздымал их наверх, пугая всех своими волосатыми подмышками. Вот уже клоун играл на охрипшей дудочке, а по его плечам лазала белая мышка в наморднике и с бантиком на хвосте. Вот шпагоглотатель засовывал себе в рот длиннющую саблю и через минуту доставал ее с нанизанным на клинок крутым яйцом, заранее проглоченным целиком. Между домами был натянут канат, и отважный Тибул с завязанными глазами, как заведенный, все бродил по нему взад-вперед. Угорелая белка носилась внутри колеса. Почтовые голуби гадили белым и жидким. Китаянка завязывалась узлом, и после того, как ее голова оказалась между ее же ног, было полное впечатление, что она рожает самое же себя. Отняв у Брукса недопитую водку, Генрих Гансович одним махом прикончил ее и теперь мертвецки спал, не замечая, что ближе к полуночи представление стало потихонечку затихать, а прибывшие под утро дворники все аккуратно убрали: подчистили помет животных, похоронили распиленную надвое красавицу, мышку в наморднике скормили голодному коту, расставили по местам дома и надули воздухом солнце, чтобы оно, как воздушный шарик, поднялось в свой урочный час.
На следующий день Генрих Гансович не помнил про вчерашнее, хотя глаза его были припухлы. Леонида Леонидовна равнодушно разделась, а он молча и быстро произвел аборт.
— А у вас двойня была, между прочим, — сказал он, стягивая с рук окровавленные перчатки.