Свет в конце аллеи - Носик Борис Михайлович. Страница 11

— Туда не ходи, — сказала она Саше на опушке, — там злыгры.

И он размышлял всю прогулку, зачем ей понадобился неологизм, придя к выводу, что тигры кажутся ей существами совсем не страшными — большие толстые кошки, полосатые, как тюфяк, а вот злыгры…

Саша посмотрел вниз, на Варьку. Толстый щенок с обрубком хвоста обнюхивал ее туфельку. Потом, испугавшись чего-то, отпрыгнул, и Варька побежала за ним. Сколько в них было грации, и в ней, и в толстом щеночке, сколько естественной красоты! Саше вдруг неприятна стала собственная усталая неуклюжесть, смятение души. Как уцелеть, не оскоромиться? Как собрядить эту вот естественность, красоту, близость к природе, и при этом собрядить свою особ-ность, такую заметную в детстве? Он шел за щенком и Варькой, опечаленный своим беспокойством, своей неудовлетворенностью, неумением понять главное в жизни природы и тем жить самому…

Сашина трудовая жизнь после Людкиного отъезда внешне не изменилась — все то же спокойное бдение среди стихотворных томиков. Впрочем, спокойным оно было только внешне, потому что Саша все больше втягивался в эту полемику с живыми и мертвыми, в эту неравную игру, в которой он становился все злее и непримиримее, а порою злился по пустякам: отчего «им разговаривал Ленин», почему не «на нем разговаривал»? Он занимался сейчас переводными одами, для русского поэта это был частый случай заказной работы, что же до неведомых иноязычных авторов (неведомо, существовали ли они вообще), то они в своем одическом энтузиазме могли быть даже более искренними, чем их европейские собратья, впрочем, они отгорожены были от исследователя тройной завесой своей анонимности, незнакомого языка и халтурного подстрочника. Саша помнил эти подстрочники еще по институтским заработкам, они состояли из общих фраз и невольно наводили на подозрение, что у наиболее удачных опытов в этом жанре, может, подстрочника и вовсе не было и его набрасывал для нужд бухгалтерии сам предприимчивый переводчик. Так или иначе, для Сашиной диссертации эти оды представляли благотворный источник из-за очевидности реалий и приемов, из-за легкости классификации, однако для повседневных его радений материал этот был довольно скучен.

Впрочем, совсем недавно Саша обнаружил иной источник вдохновения и размышлений. Навела его на этот источник его собственная классификация (рожденная, в свою очередь, символикой и образным строем диссертационных стихов) — «Чудеса», «Преображения», «Спаситель». Саша выпросил в Москве у приятеля широко известную в литературных кругах, но никем почти из друзей не читанную, хотя как будто и не запрещенную, книгу — «Библия. Книга Священного Писания Ветхого и Нового Завета». Первое, что поразило Сашу в этой книге, была поэзия — как же он, поэт, специально изучавший поэзию в институте (он, впрочем, уже давно не принимал всерьез ни своих, ни чужих институтов — слишком много их тут бродило по дорожкам парка, полуграмотных гуманитариев со значками университетов на груди!), не знал книги такой поэтической силы? Позднее, пробившись через заслон собственных, воспитанных школой предрассудков, а также реалий незнакомой ему древности, он стал обнаруживать животрепещущую злободневность книги. Истины, ей провозглашаемые, были так очевидны и серьезны, что Саша даже заинтересовался однажды, знал ли Вождь, что существует такая книга? Изучал ли он ее всерьез или тоже знал о ней понаслышке? Впрочем, последнее занимало его недолго, потому что вопрос этот растворился в океане других проблем и сомнений, а вот различные мысли и образы самой этой книги заняли Сашу надолго. Одними из его любимых евангельских авторов стали евангелист Матфей и апостол Павел, послания которого чуть не каждою фразой бередили Сашину душу: «Где мудрец? Где книжник? Где вопросник века сего? Не обратил ли Бог мудрость мира сего в безумие? Ибо когда мир своею мудростию не познал Бога в премудрости Божией, то благоугодно было Богу юродством проповеди спасти верующих».

Саша нашел у Павла поддержку многим своим догадкам: «Для меня очень мало значит, как судите обо мне вы, или как судят другие люди; я и сам не сужу о себе… Не знаете ли, что тела ваши суть храм живущего в вас Святого Духа… Ибо вы куплены дорогою ценой… Только бы нам и одетыми не оказаться нагими…» Старец Павел, там, за далью девятнадцати веков, словно хотел развеять Сашины сомнения, усмирить угрызения совести, обратив к еще и не задуманному, но все же где-то внутри него живущему своему слову и своему служению… «Имеешь ли служение, пребывай в служении; учитель ли — в учении; увещатель ли, — увещавай; раздаватель ли — раздавай в простоте…» И еще говорил Павел, когда попрекнули его коринфяне куском: «Если мы посеяли в вас духовное, велико ли то, если пожнем у вас телесное? Господь повелел проповедущим… жить от благовествования. Но я не пользовался ничем тако-вым. И написал это не для того, чтобы так было для меня… Ибо, если я благовествую, то нечем мне хвалиться, потому что это необходимая обязанность моя, и горе мне, если не благовествую…»

Отодвинув книгу, Саша не удержался и перечитал выписанное им сегодня (с непонятной целью) на карточку:

«От великой скорби и стесненного сердца я писал вам со многими слезами, не для того, чтобы огорчить вас: но чтобы вы познали любовь, какую я в избытке имею к вам».

Он вышел из корпуса, и прохлада парка сразу охватила его. Близ милицейского стакана Саша услышал знакомый женский голос.

Экскурсовод, показывая очередной группе сверкающий за стеклом старинный автомобиль, рассказывала о скромности привычек Вождя, и Саша отметил, что экскурсанты были словно бы не русские, однако и не иностранцы тоже. Может быть, все-таки немцы? — подумал он, но тут же отмел это предположение, потому что экскурсанты недисциплинированно улыбались и переговаривались между собой.

— Наши! — с энтузиазмом сказал кто-то у Саши за спиной. Саша ощутил сразу острый спиртовой запах этого энтузиазма. — Наши, из Латвии…

Это был милиционер-латыш, который уже давно выказывал Саше непонятно чем вызванную (может, тем, что оба они были коренастые, оба кудрявые и оба блондины) симпатию, которая пока что ввергала Сашу только в атмосферу спиртного и в тягостные неравноправные разговоры. В прошлый раз, примерно под тем же градусом, латыш долго доказывал смиренно кивавшему Саше, что Вождя, а следовательно, и все последующие блага спасли именно латыши, которые были самые стойкие, самые доверенные, самые проверенные люди в то подозрительное время. Сейчас, крепко сжав Сашин локоть, латыш сказал:

— Прислали из Риги очень хороший бальзам. Если ты не выпьешь бальзам из Риги, раздружимся.

— Я что-то не очень… — замялся Саша, но латыш уже почувствовал слабину и, почти заломив ему руку, поволок Сашу к общежитию, громко информируя его на ходу:

— Вот как раз для здоровья нужен рижский бальзам. Как раз английская королева пьет только рижский бальзам. Литовцы, слышал? Они как раз говорят, что она пьет их плодово-овощное вино. Это неправда, не верь.

— Я не верю, — с готовностью сказал Саша, пытаясь освободить руку.

— Нет, не верь. Потому что она как раз пьет рижский бальзам. С самого утра. Рано утром. Вместе со своим мужем. У нее муж — герцог.

— Отчего они улыбаются, твои земляки, как ты думаешь? — спросил Саша.

— Ясное дело, — сказал латыш. — Женщина им показывает такую дорогую машину и говорит, что это потому, что была скромность. А между тем… — Латыш понизил голос и сказал, крепко сжав затекшую Сашину руку: — Между тем в Латвии стало совсем плохо с мясом.

В общаге они выпили по рюмке бальзаму, а потом латыш сообщил Саше доверительным шепотом еще несколько подробностей насчет латышского продснабжения, что, по его мнению, могло очень заинтересовать Сашу, потому что он тоже был кудрявый блондин и вполне симпатичный. Саша отметил про себя, что подобные речи не вызывают у него ни желания поправить милиционера, ни желания наставить его на путь истины, ни тем более вызвать милицию, и, отметив это, Саша перестал слушать про латышские проблемы и стал вросхмель, вполпьяна думать о своих. Он так давно уже не задавал себе вопроса, во что же он, собственно, верит и насколько сильно он все еще верит в то, что казалось ему единственно очевидным в студенческие годы (в разговорах с Остро гиным подразумевалось, что все наши по-прежнему верят в одно и то же, в ту же самую панацею от всех бед и в те же самые незыблемые ценности). И вот сейчас, задав себе этот неожиданный вопрос, он понял, что он бы не смог на него ответить! Расслабленная рижским бальзамом, его мысль скользила в поисках опоры, какого-нибудь ключевого слова, скользила до тех пор, пока не наткнулась на слово, короткое и смехотворное в своей непритязательности, — парк. Что парк? Ну да. Это как-то связано с парком, то, во что он верит, — может, это ощущение единства с природой, лесом, а дальше ведь там проселок, он ведет в растленную, опустевшую деревню… Наш старый парк.