Мятежный ангел - Кустурица Эмир. Страница 18

В комнате еще холодно, Майя так плотно завернулась в одеяло, что ее даже не видно.

Иду разузнать, не включают ли они, случаем, отопление лишь после того, как налог с суммы, взимаемой за проживание в отеле, поступит в казну. Улыбкой и манерой говорить администратор напоминает теледиктора.

— Нет, господин, мы подаем больше тепла в номер только по просьбе гостя, и если господин Кустурица пожелает, у него станет теплее!

— Как тут не пожелать, ведь господин Кустурица — человек тропиков, вроде вас!

— Как вы сказали?

— Человек тропиков, то есть ему нужны тепло и вода. И еще у господина Кустурицы болит шея, и ему не хватает подушки!

— Уж подушек у нас всегда в избытке, сколько вам нужно?

— Всего лишь одну.

— Вот прейскурант.

На листке с перечнем «дополнительных» услуг значилось, что подушка стоит десять евро в день.

— У нас за такие деньги можно выпить три эспрессо! А нельзя ли получить две подушки за пятнадцать евро?.. — предлагаю я.

— Конечно, можно!

Шутки он не понял.

— В следующий раз привезу подушку из дома, — говорю я, и администратор смеется.

— Мы протопим ваш номер, не волнуйтесь!

По пути к лифту замечаю Петера. Он сидит в кресле и читает программу «Нобелевской недели». Мой спутник ошибся: Петер ждет не меня, а шофера. Значит, даже те, кто является с неба, допускают промахи. Петер меня пока не замечает.

Похоже, настал удачный момент, чтобы расспросить его о таинственных хождениях по канату. Оторвавшись от чтения, он кладет программу на стол.

— Эмирее!

— Давно уж хочу задать тебе важный вопрос.

— Задавай.

— Но не отвечай с бухты-барахты.

— Разумеется, ха-ха!..

— Разумеется — что?

— Отвечу как на духу.

— Ты когда-нибудь ходил с завязанными глазами по канату, натянутому под куполом цирка, над площадью или над рекой?

Он смеется, но, видя мою серьезность, меняет выражение лица. Только глаза по-прежнему веселые.

— Сложный вопрос. А что ты хочешь услышать?

— Истину, хотя Достоевский сказал, что если бы ему пришлось выбирать между Истиной и Христом — при условии, что одно не подразумевает другого, — он последовал бы за Христом!

— Мрачным типом был этот Достоевский!

— Во мраке он искал свет и находил его. Каким еще мог быть человек, которого готовили к расстрелу и который испытывал высший накал чувств во время припадков эпилепсии? Мне близка его мысль о слиянии человеческих душ.

Достаю фотографию, сделанную пожилым рыбаком Неделько из Вишеграда, на которой Петер идет по тросу, протянутому над Дриной.

Он берет снимок, смотрит на него и какое-то время молчит.

— И это я?

— А кто?

— Где это засняли?

— Трос через Дрину натянут у ворот Старого Брода.

— Интересно получается: небо под ногами, а река над головой?

— Рыбак, который снимал, говорит, что был не в себе!

— А ведь недурно вышло?

— Он сказал, телефон у него совсем никудышный, а когда жал на кнопку, чуть было не упал за борт. По-моему, он щелкнул дважды! Ты видел его, Петер?

— Нет, но тарахтение мотора слышал, ха-ха!

— Куражишься?

— Самую чуточку! Ты что, думаешь, это и правда я?

— Да, думаю, но что скажешь ты?

— Истина всего важнее!

— Да-да… само собой.

— Великие истины всегда остаются тайной. Ты ведь никому не рассказывал об этом снимке?

— Нет, что ты!

Он вглядывается в фото.

— Можно, я оставлю его себе?

— Конечно!

И тут мне почудилось, будто у него над головой пронесся демон и быстро нырнул за подкладку пальто.

— Не люблю, когда меня фотографируют, — говорит он, продолжая рассматривать снимок. Переворачивает его и опять обращает картинкой к себе, после чего проделывает финт; фотография исчезла, и руки Петера пусты. Мы смеемся.

К счастью, Петер не обрек на гибель мой сюжет. Если бы он прямо ответил на вопрос и сказал, что не имеет к канатам никакого отношения, в этой книге все развалилось бы!

Я подумал: быть может, подоспел случай прочесть ему рассказ, который я написал лет десять назад и до сих пор не решаюсь никому показать? Всю свою жизнь Петер бежит оппортунизма, точно так же, как я всегда норовил убежать от некоего живописного произведения.

— Сколько страниц ты исписал на пути завоевания свободы? И по-прежнему сторонишься оппортунизма? Скажи-ка — твоя преданность сербам родилась из потребности скитаться без цели и в конце концов все-таки находить цель? Тебе нравится песня «Идет Миле»?

— Да, и не только она!

— И таким образом ты обходил оппортунизм?

— До тех пор, пока оппортунизм не стал обходить меня стороной!

— Что ж, ладно, я тоже пытался бежать… от картины!

— Как можно убежать от картины?

— В буквальном смысле слова, от картины маслом! Мне долго не удавалось освободиться из-под власти одного артефакта.

— «Великое бегство от малой картины».

— Она была большая.

Понятно, тогда «Долгое бегство от большой картины»!

— Да, пожалуй. В итоге я и вправду пустился в бегство…

— Расскажи!

— Ты знаешь, что я занимаюсь музыкой?

— Слышал.

Я достаю из кармана пиджака лист бумаги и заливаюсь краской. Не слишком-то я далек от школяра, который, не в силах сдержаться, делится восторгами с близким ему человеком. Или это был эгоистический порыв — показать, что я тоже способен что-то сочинить? И вот я зачитываю это человеку, которому завтра должны вручить Нобелевскую премию. Ну не профан? Петер смотрит мне в глаза.

— Ну, давай же!

— Только не перебивай.

— Ладно, — говорит Петер, и я тотчас понимаю, что все будет наоборот: я стану то и дело поглядывать на него, чтобы понять по глазам нобелевского лауреата, как «идет» мое повествование.

Надеюсь, не провалюсь, подумал я. Но когда было прочитано первое слово, у меня возникло такое же ощущение, как при съемках фильма: снимаешь первый эпизод, и — не важно, вышел он удачным или нет, — череда кадров захватывает тебя, и ты превращаешься в покорного слугу собственных эмоций. Дело движется, и в иные мгновения начинаешь верить, что в тебе проснулся Лев Толстой, а потом вдруг оборачиваешься мышью, которая, читая свой текст, понимает, сколь многие слова стоят не на своих местах.

Долгое бегство

Спагетти, поезда, клетчатые скатерти в неапольских кафешках, закат на острове Капри, дом Курцио Малапарте, по крыше которого можно ходить, как по человеческому черепу, моцарелла на автотрассе, вид с самолета на молодые оливы Бари, опустевшие города, пещеры Матеры, похожие на крымские, арка Константина в Риме. В Италии мне снится линия автострады — сначала сплошная, потом прерывистая.

Первое турне группы No Smoking Orchestra происходило в Италии, и началось оно на завершающей стадии бомбардировок Сербии самолетами НАТО.

Андреа Гамбетта, которого мы прозвали «дядей», — мой друг, деятель культуры из Пармы, — организовал тур «Побочные эффекты».

После концерта в Апулии я в закулисной суматохе заметил, что на меня поверх голов пристально смотрит человек примечательной внешности. Когда он стал приближаться, я понял, что он не столь опасен, как мне показалось на первый взгляд. Скорее он напоминал эскиз персонажа из неснятого фильма Феллини! Он был пузат и, видимо, страдал от этого, курил табак и посапывал в ритме дыхания (такт две четверти). Это было сопение «Трабанта», который зимой тяжело заводится, а когда наконец трогается с места, кажется, вот-вот заглохнет. Волосы его были гладко зачесаны и собраны в хвост, который словно воплощал пучок его слабостей. Он остановился в полушаге от меня, и его улыбка не вызвала во мне ничего, кроме беспокойства; он смотрел на меня глазами жабы, которая слишком долго пробыла на суше.

— My name is Giuseppe Tiscardi, I am singing in choir of Modena symphony orchestra![13]