Мятежный ангел - Кустурица Эмир. Страница 21

— Чем-нибудь помочь? — спрашивает горничная, бросив взгляд на полотно.

— Нет-нет, я просто пытаюсь определить, при каком освещении картина может вывести меня на путь трансцендентного, здесь свет рассеянный…

Горничная смотрит на картину.

— Какие романтичные усы! — восклицает она, а я пытаюсь продолжить свой путь по коридору, тем временем она вкатывает уборочную тележку в дверь одного из номеров.

— Чудный концерт был вчера вечером. Я смотрела все ваши фильмы. Можно сфотографироваться с вами — уна пикчер?

— Конечно!

Волоку картину и чемодан по коридору к лифту, горничные выстроились в шеренгу и аплодируют моему проходу. Что тут поделаешь, дружище?

Вчера в дороге

Может быть, кому-то эта картина покажется красивой, но как это доказать? И все же не стоит сомневаться в собственных ощущениях: сербы так часто воевали за свою землю, что, не будь она столь прекрасна, вряд ли отстояли бы ее.

Формула прекрасного сегодня отринута, смята и выброшена на свалку истории. Она прячется в тайниках нашего мозга, и путь к раскрытию удивительных секретов жизни затерян, он остался вдалеке от торной дороги. Формула прекрасного стала в итоге вторсырьем, привлекающим к себе цыган, главных свидетелей нашей реальности! Они, а еще городские бродяги, вороша содержимое мусорных баков и коробок с вышедшей из моды одеждой, находят сокровища, которые мы выбрасываем, запуская безумный круговорот материальных вещей. Человек, сам того не замечая, становится смирным пассажиром поезда, в который его заманивает прогресс. Без нашего согласия нас сажают на стремительную карусель. Нашу потребность в переменах точно предсказал революционер Троцкий — непрерывную революцию мы переживаем ныне со скоростью, какую этот несостоявшийся президент Советского Союза в свое время даже вообразить не мог.

Понятие прекрасного уже не составляет часть открываемой нами тайны, оно лишь блеклая характеристика тел, бездушной реальности, расчлененной и лишенной человечности. Реалистическое Искусство в культуре Древней Греции родилось из ремесла, утверждают теоретики классического искусства. Так это или нет, но художники и правда были ремесленниками, а сегодня они ими не являются и не должны становиться. Изобретательность тех, кто в конце семидесятых оформлял витрины магазинов, была такова, что этот род занятий стремительно преобразился в концептуальное искусство. Впервые в истории человечества рынок и модернизация, выдвинув нестандартные модные идеи и назвав их перформансом, породили Искусство без Творения. Для меня концепт прекрасного столь же древний, как «Эннеады» Плотина, и его напутствие «Обрати свой взор внутрь себя и смотри» по-прежнему актуально. Прекрасное невидимо, оно открывается при пробуждении чувств, а не при взгляде на рекламный щит, где красота преподносится как товар с этикеткой. Реальность никогда не назовешь прекрасной, это просто реальность. Реализм может завести нас в лабиринт, блуждая по которому мы можем открыть прекрасное, причем оно будет скрыто от нас — что нехарактерно для нашего времени. То есть человек вынужден искать прекрасное, обратив взгляд внутрь себя, и слова того болвана, который тридцать семь лет назад в кинотеатре «Первое мая» спросил меня: «Не видишь, что мне не видно?» — стали лейтмотивом современной эпохи, стоном умирающей цивилизации. В большинстве своем люди видят, что происходит, но не хотят осознавать то, что видят. Или притворяются, будто в происходящем ничего не смыслят, когда понимают, что попали в сеть и им уже не выбраться. Лишь немногие сохраняют чистоту видения и, сосредоточившись и заглянув внутрь себя, видят результат работы пылесоса «Кирби», который засосал уже все, оставив нам только ужас пустого пространства. Но Петер Хандке не отринул понятие прекрасного: «В целом прекрасное, то есть гармония естественных тонов, исчезает при грубом и настойчивом подражании, однако сохраняется при создании новой цветовой палитры, параллельной прежним палитрам, как у Ван Гога и Сезанна!»

Поэтому необходимо вспомнить проникновенное наставление Плотина, чьи труды так вдохновляли первых христиан, осознать, к чему мы пришли два тысячелетия спустя, во времена заката цивилизации, к которой принадлежим, и понять, до чего мы бессильны.

«Если ты еще не видишь в себе красоты, поступай как скульптор, придающий красоту статуе: он убирает лишнее, обтачивает, полирует, шлифует до тех пор, пока лицо статуи не станет прекрасным; подобно ему, избавляйся от ненужного, выпрямляй искривления, возвращай блеск тому, что помутнело, и не уставай лепить свою собственную статую до тех пор, пока не засияет Божественный блеск добродетели. Добился ты этого? Ты это видишь? Смотришь ли ты на самого себя прямым взглядом, без всякой примеси двойственности?.. Ты видишь себя в этом состоянии? В таком случае ты получил свой видимый образ; верь в себя; даже оставшись на прежнем месте, ты возвысился; ты больше не нуждаешься в руководстве; смотри и постигай.

Но если станешь созерцать, замаранный пороками, еще не очистившись или пребывая в слабости, из-за своей немощи не сможешь смотреть на то, что исполнено сияния, и не увидишь ничего, даже если окажешься перед тем, что можно узреть. Воистину, необходимо, чтобы глаз стал равен и подобен предмету созерцания, ведь только так он сможет смотреть на него. Глаз никогда не увидел бы Солнца, если бы не был подобен Солнцу, и душа не увидела бы прекрасного, если сама не была бы прекрасна»[17].

Уже на следующий вечер — новое выступление, в другом городе. Как избавиться от картины? Начинается концерт, публика разогрета, все скачут; пьяный итальянец развязывает мне шнурок на ботинке, наваливаясь на микшер; похоже, наркотики держат его в каком-то отдельном мире; наконец он поднимает шнурок высоко над головой, а затем демонстративно заглатывает его, точно спагетти. Поднимается гвалт, все хохочут, а у меня уже созрел новый план. По завершении композиции я бегу в гримерную, якобы за шнурком, достаю из шкафа картину, мчусь по коридору. Пробегаю мимо охранника с «Моторолой», машу ему, он машет в ответ.

— Мощно, Эмир, мощно!

Оказавшись сбоку от подмостков, прислоняю к ним картину. Охранник ничего не замечает. Прости, Анастасия, eskuzami, господин Жаба.

Концерт закончился, а улыбка все не сходит с моего лица, движения наконец стали спокойными и непринужденными, прощай навсегда, картина, чао белла! Приняв душ, решаю полакомиться моцареллой с оливковым маслом, ресторан совсем рядом, в сотне шагов. Идем туда все вместе, голодные и счастливые, как школьники на каникулах, всем не терпится поужинать, и мы выкрикиваем:

— Помодори, помодори!

В ресторане поднимаю стопку с граппой и предлагаю тост, все поднимают стопки вслед за мной и чокаются.

— У тебя сегодня, случайно, не день рождения?

— Нет, но повод веселиться есть.

— Может, ты влюбился?

— Разлюбил!

Я запеваю:

«Плясали молодцы на сербской земле…»

Кажется, кто-то взбежал по длинной лестнице ресторана? Думаю: уж точно спортсмен. Подходит охранник, не скрывая ликования:

— Ваша картина, синьор! Ее нашли рабочие, разбирая сцену, картина цела и невредима, какое счастье!

Вручает мне холст, я роюсь в карманах.

— Что вы, что вы! — отшатывается охранник. — Я же знаю, какое это сокровище для человека искусства!

Во мне происходит что-то странное: неужто сила, которая действует снаружи и одновременно имеет спусковой крючок внутри, играет мною, превращая в электрического ската? Может, у меня температура? Начинаю понимать, что уже не избавлюсь от картины без великой драмы. Залпом допиваю ракию.

Почему никто из этих людей не замечает, что картина бездарна? Или, может быть, они знают об этом? И просто притворяются, потешаясь над моей трагедией? Почему ни один вор не украдет ее? Да потому, что воры крадут ширпотреб, который можно продать! Впрочем, я неправ, на самом деле воры метут все подряд. Ладно, не важно, но выходит, что согласно этой логике любой голливудский фильм ценнее работы Трюффо? Невообразимо! Но мне-то что делать? В одной точке сходятся чувство вины (разве можно отправить на свалку чей-то труд, картину?) и потенциальное смущение при мысли: а ну как господин Жаба узнает о том, что я выбросил картину его жены? Наверное, я умру от стыда, а он — от разочарования во мне. Не будь на свете хороших людей, подающих пример, я мог бы сделаться человеком дурным и не страдать от этого; и все же мне хотелось бы верить, что я по мере сил борюсь со своей бесчеловечной натурой. Они — хорошие, а я нет. Впрочем, болтаю пустое. Может быть, дело не в доброте? А в сочувствии?