Ван Гог. Жизнь. Том 1. Том 2 - Найфи Стивен. Страница 50

Винсент ежедневно трудился до глубокой ночи: в магазине, только что пережившем горячий сезон продаж, накопилось огромное количество бухгалтерской работы. «Но мне это нравится», – писал он. «Чувство долга все возвеличивает и объединяет, превращая множество мелких обязанностей в одну большую». Казалось, он смирился с новой траекторией своей судьбы. Винсент уверял родителей, что рад вернуться на родину, и объяснял Тео, что именно «долг» потребовал от него предпочесть зарплату бухгалтера зарплате проповедника, потому что «с годами человеку нужно все больше». Беседуя с коллегой, Винсент признавался, что «невероятно рад больше не быть обузой для родителей».

Желая обрести связь с прошлым, Винсент едва ли мог найти для работы город более подходящий, чем Дордрехт. Старейший город Голландии, он располагался в месте слияния четырех рек. Со времен великого наводнения 1421 г. город был полностью окружен водой. Благодаря своему положению на пересечении водных торговых путей на протяжении веков Дордрехт баснословно разбогател благодаря пошлинам за провоз вина, зерна и леса. Вдоль каналов и по всему периметру города гордо высились великолепные дома, в которых хозяева прославляли королевскую власть и пестовали независимость Нидерландов. Кёйпа, ван Гойена, Мааса, Рейсдала и других художников Золотого века влекли прелестные пейзажи Дордрехта – лесистые берега и сверкающие воды волшебных рек.

Винсент, однако, не застал Дордрехта периода расцвета: в его время Дордт (как его называли в Нидерландах) являл собой зрелище живописной нищеты. И все же прекрасные картины ушедшей эпохи и причудливое великолепие запущенного наследия отвоевали Дордрехту особое место в сердцах жителей Голландии. И потому, гуляя по его извилистым улицам, встречая повсюду виньетки ажурных лестниц, черные балюстрады, красные крыши и серебристую воду, воспоминания о которых в Париже и Лондоне бередили душу тоской по родине, он, должно быть, и чувствовал себя как дома. Настолько, насколько ему никогда не удавалось почувствовать себя дома в чужом Эттене и насколько он мог чувствовать себя дома только на другом острове застывшего времени – в Зюндерте.

Однако и этого было недостаточно. Воображаемое возвращение домой (хотя бы даже созданное столь богатым воображением) было бессильно заменить возвращение реальное: покорность отцовской воле не могла заменить отцовских объятий тому, кто, подобно блудному сыну, жаждал быть принятым и прощенным. Очень скоро Винсент снова обратился к старым привычкам – отшельничеству и рефлексии. После нескольких безуспешных попыток влиться в местное общество, Винсент вновь остался в одиночестве. «Он ни с кем не общался, – вспоминал сын владельца магазина Дирк Браат, – практически ни с кем не разговаривал. Не думаю, что в Дордрехте кто-нибудь поддерживал с ним отношения». По его словам, хозяин меблированных комнат, где жил Винсент, отзывался о постояльце как о необыкновенно молчаливом молодом человеке, который всегда стремился поскорей остаться в одиночестве.

В светлое время суток он проводил свободные часы в одиноких прогулках, долгими вечерами предпочитал читать. Хозяин дома, торговец зерном Рейкен, ежедневно вставал в три утра, чтобы проверить зерно в амбаре. Проходя мимо комнаты Винсента, он с недоумением замечал, что оттуда слышится шарканье ног, а из-под двери пробивается свет. Когда Рейкен отказался платить за дополнительное масло для его ночных бдений, Винсент купил себе свечей, повергнув в ужас и без того нервного хозяина, опасавшегося, что странный постоялец устроит пожар. Днем из комнаты доносился другой звук, тревоживший домовладельца: Винсент вбивал в стену гвозди. Несколько десятилетий спустя Рейкен признавался интервьюеру, что «терпеть не мог, когда этот Ван Гог увешивал стены своими картинками и дырявил гвоздями хорошие обои».

Коллеги и соседи Винсента избегали его точно так же, как и он их. Как и другие клерки, он работал стоя за конторкой; обычно его рабочий день длился с восьми утра до полуночи, с двухчасовым перерывом на обед. При этом бо́льшую часть дня, по словам Браата, от Винсента не было абсолютно никакого толка: из-за постоянных недосыпаний по ночам он днем спал на ходу. Браат довольно быстро понял, что Винсент работал в магазине только потому, что «его семья просто не представляла, куда еще приткнуть этого парня». Здесь, как и в Париже, доверить Винсенту общение с клиентами не представлялось возможным. «Вместо того чтобы предоставлять дамам или иным покупателям полезные сведения о репродукциях, – вспоминал его коллега по магазину, – он, вопреки интересам своего работодателя, откровенно и не стесняясь в выражениях выкладывал все, что думал об их художественной ценности». В итоге единственное, что ему смогли доверить, – это продавать детям грошовые гравюры, а взрослым – чистую бумагу. «Он действительно был практически бесполезен, – вспоминал Браат. – Он не имел ни малейшего представления о книготорговле и не предпринимал никаких попыток что-либо об этом узнать». Невзирая на шестилетний опыт работы в «Гупиль и K°», коллеги продолжали отзываться о нем как о новичке в этом деле.

Только раз, в ночь, когда в городе случилось наводнение и все, повинуясь извечному голландскому инстинкту, ринулись спасать что можно, Винсент ощутил единство с окружавшими его людьми. «Шума и суеты было предостаточно, – возбужденно докладывал он Тео. – С нижних этажей люди спешили перенести все наверх, а по улице приплыла лодка». На следующий день в магазине он таскал по лестнице кипы промокших книг и учетных записей, вызывая у коллег восхищение усердием и выносливостью. «Поработать денек своими руками – даже приятно для разнообразия, – писал он с несвойственным ему удовлетворением, – только лучше бы причина для этого была иной».

Тех, кто, в отличие от членов его семьи, не был свидетелем его постепенного отчуждения, тех, кто не мог объяснить его чудачества тем, что он иностранец, и тех, кому был неведом язык религиозной страсти, эксцентричная природа Винсента настораживала. Они находили его взгляды странными и отталкивающими. И спустя годы они вспоминали его «простоватое, в веснушках лицо», скривленный рот, узкие глаза, пронзительный взгляд и огненные волосы, подстриженные так коротко, что они стояли торчком. «Нет, он не был привлекательным юношей», – вспоминал Дирк Браат. Не помогал и поношенный цилиндр – унылый пережиток былых дней: Винсент настойчиво носил его, словно молодой лондонский космополит. «Что это была за шляпа! – вспоминал Браат. – Казалось, если взяться руками за ее поля, так они и оторвутся».

Винсент, с его необычной внешностью, угрюмым молчанием и тягой к уединению, был идеальным объектом для насмешек. Соседи издевались над его вечно серьезным видом и нарочно шумели, чтобы помешать бесконечному чтению, вынуждая на ночь глядя уходить из дома в поисках тишины. Они называли его чудаком, чудилой, чокнутым. По воспоминаниям Дирка Браата, Винсенту досаждали не только молодые задиры, но и жена домовладельца, не жаловавшая его за странные привычки, и сам Рейкен, позднее подытоживший свои впечатления: «Этот парень был как будто не в своем уме».

Лишь один человек предложил Винсенту дружбу – его сосед по комнате Паулюс Гёрлиц. Гёрлиц служил помощником учителя (как и сам Винсент в Лондоне), но подрабатывал в книжном магазине. Вероятно, он не знал, на что идет, согласившись разделить комнату с новеньким. К счастью для обоих, Гёрлицу, в то время готовившемуся к экзамену на диплом преподавателя, были свойственны те же замкнутость и склонность к одиночеству, что и Винсенту. «Вечерами, когда Винсент возвращался домой, – вспоминал Гёрлиц, – я чаще всего сидел за книгами… Он подбадривал меня парой слов и сам садился читать». Иногда они вместе гуляли, и Винсент рассказывал Гёрлицу, который работал в школе для бедных, душераздирающие истории о его преподобии Томасе Слейд-Джонсе и мальчиках из лондонских трущоб. Гёрлиц покорно выслушивал бесконечные монологи своего соседа. Когда Винсент говорил, вспоминал Гёрлиц, его переполняло возбуждение, а лицо «чудесным образом преображалось и как-то светлело».