Белый ниндзя - ван Ластбадер Эрик. Страница 20

Николас все еще был в своем зале. Она слышала его резкие выкрики, когда он своими крепкими, как сталь, костяшками пальцев ударял в грушу.

Жюстина сделала глубокий вдох, будто долгое время задерживала воздух в легких. Она чувствовала невероятную тяжесть в груди. Сказывалась ее постоянная тревога за Николаса, которая не оставляла ее последние месяцы. Она прошла мимо спортивного зала, думая, что все образуется со временем. Он уже начинал понемногу становиться самим собой.

Ничего не могло быть дальше от истины, чем эта мысль Жюстины. Уже после первых ударов по обитой войлоком тумбе, которые Николас сделал, пытаясь вспомнить технику айкидо, он понял, что все не так. Удары были неуклюжими, кривыми. Кроме ощущения, что все суставы будто заржавели, было еще одно — более страшное, почти зловещее.

Произошло невероятное. У Николаса давно были подозрения на этот счет. Теперь он был уверен.

В первые месяцы после операции он страдал от сильных болей. Первым импульсом было прибегнуть к приемам погашения боли, усвоенных еще в период ученичества. Были способы и против кратких болевых ощущений, которые часто приходится испытывать во время рукопашных схваток, и против более постоянных болей, как, например, таких, что он испытывал сейчас.

«Гецумей но мичи», лунная дорога. Один из сэнсэев Николаса, Акутагава-сан, говорил: СЛЕДУЯ ПО «ЛУННОЙ ДОРОГЕ», ИСПЫТЫВАЕШЬ ДВА ОЩУЩЕНИЯ. "ВО-ПЕРВЫХ, ВСЕ ЧУВСТВА ОБОСТРЯЮТСЯ, ПРИОБРЕТАЯ ВЕС И ЗНАЧИТЕЛЬНОСТЬ. ТЫ ОДНОВРЕМЕННО ВИДИШЬ И КОЖУ, И ТО, ЧТО ОНА ПОКРЫВАЕТ. ВО-ВТОРЫХ, ТЫ ЧУВСТВУЕШЬ СВЕТ, ДАЖЕ НАХОДЯСЬ ВО ТЬМЕ.

Как потом понял Николас, Акутагава-сан имел в виду, что «гецумей но мичи» позволяет соединить интуицию и психологические озарения. Слышишь, как ложь витает в воздухе, можешь выйти из лабиринта с завязанными глазами. «Гецумей но мичи» — это возвращение человека в то состояние, в котором он пребывал до того, как цивилизация ослабила его биологически, подавив первобытные инстинкты.

Но «гецумей но мичи» — не только это, но и источник внутренней силы и решимости в человеке, обладавшем этой способностью. С «гецумей но мичи» для Николаса весь мир был как на ладони. Он понимал, что, лишись он этого дара, — и он станет глух, нем и слеп. Он станет беззащитен.

В больнице, страдая от послеоперационных болей, Николас пытался обратиться к ресурсам «гецумей но мичи», но не смог. Не только его связи с этим мистическим состоянием оборвались, но он даже не знал теперь, какое оно. И дело здесь было не в памяти. Он помнил его, мог даже вызвать в себе ощущение, сопутствующее тем случаям, когда он прибегал к его помощи. И последнее было хуже всего. Человек, рожденный слепым, видит жизнь иначе, чем тот, который лишился зрения. Со всей отчетливостью Николас осознавал, что он потерял, и сознание этого отравляло его существование.

Но это было сразу после операции, когда он был очень слаб. Тогда Николас не мог знать, навсегда ли он лишился этого дара или только временно. Только вернувшись домой и возобновив ежедневные тренировки, он мог точно сказать, по-прежнему ли он бог или же стал обыкновенным смертным. Это объясняло его подавленное состояние, его бессонницу по ночам. Все было очень просто: он боялся узнать о себе правду. Пока еще сохранились крохи надежды, что со временем «гецумей но мичи» вернется к нему, еще не все было потеряно. Но теперь, после первых же ударов по тяжелой груше, он понял, что боги его покинули, что больше нет места для надежды. Осталась лишь горькая реальность.

Это все-таки случилось. То, что бывает только в страшном сне, стало явью. Он чувствовал себя голым человеком на голой земле, где некуда бежать, где невозможно спрятаться от слепящих лучей солнца.

Он раньше никогда не отдавал себе отчета, насколько зависим он был от своих полубожественных способностей, пока не лишился их. Какой скучной и пресной показалась ему жизнь, в которой ему теперь придется полагаться только на пять недоразвитых органов чувств.

Кто знает, сколько бы продлилось прежнее неопределенное, но не безнадежное состояние, когда он часами сидел на крыльце, словно завороженный игрой света и тени, отказываясь сделать решительный шаг и узнать о себе самое худшее, не приди это письмо Лью Кроукера, не попроси он Жюстину прочитать его вслух и не начни она выказывать свое любопытство по поводу новой руки Кроукера.

Это письмо его доконало. Перед лицом того, что пришлось пережить его другу и с чем ему приходится продолжать бороться, Николас почувствовал себя жалким и ничтожным человечишкой, пытающимся отодвинуть от себя неизбежное.

И тогда он вошел в свой спортивный зал, стал перед этой чертовой тумбой и, после необходимых предварительных дыхательных упражнений, принял боевую стойку и сделал первый выпад.

Он начал с самого основного удара, применяющегося в борьбе айкидо. И почувствовал себя желторотым новичком. Техника сохранилась: ее не так-то просто забыть после многих лет упорных занятий. Но за ней не стояло ничего: ни чистоты цели, ни необходимой в бою уверенности в своих возможностях, ни умственного настроя, без которого техника — ничто. Он потерял свою «лунную дорогу». Сознание его уже не было частью божественной Пустоты, освободившейся от всего ненужного, чтобы сосредоточиться на том, от чего зависело его выживание. Его сознание было хаосом мыслей и чувств, лопающихся, как пузыри, не успев вызреть.

Вот в таком состоянии и нашла его Жюстина: весь поникший и подавленный, Николас сидел на татами, уронив голову на грудь, по которой стекали ручейки пота.

Он услышал, как она вошла, услышал ее вскрик и, подняв голову, увидел ее взгляд, полный жалости. Этого Николас уже не смог выносить.

— Убирайся отсюда! — закричал он, сопроводив эти слова военным кличем «киа»! Жюстина отпрянула в страхе и недоумении, будто опасаясь, как бы он в самом деле не бросился на нее.

— Убирайся отсюда ко всем чертям!

* * *

Закрывая дверь кабинета начальника отдела Сендзина Омукэ, Томи Йадзава чувствовала, что вся дрожит. Она постояла неподвижно несколько мгновений, стараясь успокоиться. Сознание того, что она открыто высказала свои мысли человеку, которого практически не знает, было мучительно. Более того, ей было стыдно. Хотя Сендзин Омукэ и дал ей разрешение говорить, ей все-таки следовало бы попридержать язык. Почему она разговорилась? И почему она говорила то, что думает, вместо искусно сплетенной, дипломатичной лжи?

Томи не могла сказать точно, но подозревала в глубине души, что проявленная ею слабость отчасти связана с тем, что капитан Омукэ очень красив. Она опять вздрогнула, вспомнив, как он внезапно встал, оказавшись в поле ее зрения, хотя Томи старалась всячески увернуться от его взгляда. Она поняла, что попалась, как заяц в силки охотника. Она уже ничего не могла поделать, а только стояла и смотрела ему прямо в глаза во время всего их разговора.

Ощущение, которое она при этом испытывала, было ужасно. Будто она была голой — откровенно, неприлично голой — под его пронизывающим взглядом. И хотя, чувствуя, что разговора не избежать, она твердо намеревалась давать уклончивые ответы, она с ужасом обнаружила, что чуть-чуть не высказала то, чего совсем не намеревалась говорить. Как будто капитан Омукэ влез в ее сознание невидимой рукой и вытягивает оттуда информацию, которая была ему нужна, против ее воли.

И все же... Томи мучилась от сознания вины. Капитан Омукэ был ее единственным защитником в отделе, где с большим недоверием относились к женщине-детективу. Будь она мужчиной, она уже давно была бы лейтенантом и руководителем собственной сыскной группы. Частично это имел в виду капитан Омукэ, говоря: «Мы оба, каждый в своем роде, — отверженные».

Тем, что ей все же поручались время от времени ответственные задания, она была всецело обязана капитану Омукэ. Он один из всех офицеров полиции, с которыми ей приходилось сталкиваться, относился к ней как к разумному существу. Раз или два он даже хвалил ее работу. Последний раз это было не более месяца назад, когда благодаря ее бдительности им удалось перекрыть главный канал поставок автоматов МАК-10 для террористических группировок, связанных с советскими спецслужбами.