Марина Цветаева: беззаконная комета - Кудрова Ирма Викторовна. Страница 84
Лет десять назад сбор от такого благотворительного вечера шел в пользу сирот войны или раненых воинов. Теперь он предназначался бедствующим русским эмигрантам – писателям и ученым…
Париж, отель «Лютеция»
Тем временем на русском книжном рынке Парижа появился вышедший в Праге литературный сборник «Ковчег». В его составлении вместе с В. Ф. Булгаковым и С. В. Завадским деятельное участие принимала и Цветаева, в последний год ее жизни в Чехии. Отклики критиков на «Ковчег» оказались почти единодушны: кисло-одобрительные в адрес Аркадия Аверченко, Евгения Чирикова, Сергея Маковского, поместивших здесь свои произведения, – и восхищенные по отношению к цветаевской «Поэме Конца». «Поразительное богатство ритмов, афористическая сжатость формы», «прекрасная поэма», «мастерское поэтическое произведение, отмеченное печатью подлинного таланта, насыщено настоящим драматизмом, захватывает и покоряет своими ритмами…».
Только Юлий Айхенвальд в берлинской газете «Руль» уже не в первый раз отважился признаться, что поэмы Цветаевой для него набор рифмованных благозвучий…
Прошло три с лишним месяца со времени прибытия Цветаевой в Париж до того дня, когда наконец дата вечера – 6 февраля – была объявлена. Все русские газеты зарубежья оповестили об этом читателей. А наиболее сочувствующие «Дни» даже короткую заметку о цветаевской поэзии превратили в рекламу.
Вечер вылился в настоящий и неожиданный триумф. Ни раньше, ни, кажется, позже такого не повторялось.
В газетной периодике появились отчеты, подтверждавшие полный успех.
Девятого февраля Эфрон сообщал о вечере в Прагу: «Прошел он с исключительным успехом, несмотря на резкое недоброжелательство к Марине почти всех русских и еврейских барынь, от которых в первую очередь зависит удача распространения билетов. Все эти барыни, обиженные нежеланием М. пресмыкаться, просить и т. и., отказались в чем-либо помочь нам. И вот, к их великому удивлению (они предсказывали полный провал), за два часа до начала вечера толпа осаждала несчастного кассира, как на Шаляпина. Не только все места были заняты, но народ заполнил все проходы, ходы и выходы сплошной массой. До 300 чел[овек] не смогли достать билетов и ушли. Часть из них толпилась на улице, слушая и заглядывая в окна. Это был не успех, а триумф. М. прочла около сорока стихов. Публика требовала еще и еще. Стихи прекрасно доходили до слушателей и понимались гораздо лучше, чем М. редакторами. ‹…› После этого вечера число Марининых недоброжелателей здесь возросло чрезвычайно. Поэты и поэтики, прозаики из маститых и не маститых негодуют».
Ариадны Черновой, дочери Ольги Елисеевны, в эти дни не было в Париже. И благодаря этому удачному стечению обстоятельств в нашем распоряжении – дополнительные подробности о вечере. Их сообщает в письме к своей невесте Владимир Сосинский, на следующий день после самого события:
«К девяти часам весь зал был полон – публика же продолжала наплывать. Около кассы – столпотворение. Отчаявшийся, потерявший всякую надежду кассир Дода, – растерянные, разбиваемые публикой контролеры – застрявшие между стульев – навеки! – распорядители. Картина грандиозная!
Марина Ивановна не может пройти к своей кафедре. Мертвый, недвижный комок людей с дрожащими в руках стульями над головами затер ее и Алю. Марине Ивановне целуют руки, но пропустить ее не в силах Вова Познер, балансируя стулом, рискуя своим талантом и жизнью, сгибается к руке М. И. Чей-то стул – из рук – пируэтом – падает вниз – на голову одной застывшей в своем величии даме. Кто-то кому-то массирует мозоли, кто-то кому-то сел на колени. В результате – велика правда Божья: все, купившие пятифранковые билеты, сидят, все Цетлины, Познеры – толкутся в проходах.
Марина Ивановна всходит на высокую кафедру Наше черное платье с замечательной бабочкой сбоку, которую вышила Оля. Голова М. И., волосы, черное платье, строгое, острое лицо – говорят стихи заодно с готическими окнами – с капеллой.
Читала М. И. – прекрасно, как никогда. Каждый стих находил свой конец в громких ладонях публики! Публика оказалась со слухом, почти все знали стихи М. И. – сверх ожидания воспринимали почти правильно. Движение проявлялось в тех местах, где сочетания слов были ясны для всех, иногда даже в тех местах, где звучал интересный ритм, воспринимавшийся вне смысла.
М. И. читала вначале стихи о Белой армии. Во втором отделении – новые стихи. Все искали глазами Алю, она сидела на ступеньке – у рояля – весь вечер. Рядом с ней – почти на полу – Шестов; на стуле: Алексей Михайлович (Ремизов. – И. К.). ‹…›
Отчетливо проступило: после Блока – одна у нас здесь – Цветаева.
Сотни людей ушли обратно, не пробившись в залу, – кассу закрыли в 9 с половиной часов, – а публика продолжала валом валить. Милюков с женой не могли достать места, Руднев, Маклаков – стояли в проходе. Кусиков с тремя дамами не добился билетов. ‹…›
Сергей Яковлевич, бросив все, бегал по дворику, куря папиросу за папиросой.
Да, Адя, видел своими глазами – у многих литераторов вместо зависти – восторг. Как хорошо!»
Несмотря на переполненный зал, трудно сказать, насколько «весь русский Париж» здесь присутствовал. Но друзья Цветаевой были. И среди них – Шестов. Через день Цветаева пишет Льву Исааковичу: «Спасибо, что пришли на вечер. Вам я была рада больше, чем всему остальному залу».
Две женщины – поэтесса Ирина Кнорринг и художница Лидия Никанорова, присутствовавшие среди публики, – записали свое впечатление от этого вечера – одна в стихотворении «Цветаевой» (вскоре опубликованном в «Последних новостях»), другая в письме своему другу в Советскую Россию.
Об этом письме мы знаем косвенно – из романа Вениамина Каверина «Перед зеркалом», где писатель использовал подлинные письма художницы в Россию. По ряду признаков можно с достоверностью утверждать, что в следующих строках речь идет как раз о данном вечере: «Вчера я была на вечере Ларисы Нестроевой (так в романе названа Марина Цветаева. – И. К.). Впечатление сильное, острое. Впечатление неожиданной зависимости от ее поэзии и даже едва ли не от самого факта ее существования… Начинаешь чувствовать, что вся она – невысказанный упрек нам, ушедшим с головой в постылую борьбу за существование. Ушла – должна была уйти в это – и она. Но она не только “в ней”, но и “над ней”. И в этом “над” – ее сила… Это – “над”, заглядывающее вперед, не частное, а самое общее, какое только можно представить. Не умею выразиться яснее. Читает она тихим голосом, сдержанно и внешне спокойна».
После столь бесспорного успеха достаточно было вести себя тихо и стричь купоны неожиданной популярности – искать издателя, готовить книгу… Может быть, и ссуды какие-нибудь перепали бы, и редакторы, отклонявшие за непонятностью новые ее стихи, смягчились. Но этой расчетливости – хоть на полградуса стесняющей творческие порывы – Цветаева не знает.
Эти строфы написаны еще в Москве, но строптивый их пафос ни годы, ни обстоятельства не умерят.
Как раз теперь, на гребне успеха, Цветаева работает над эссе «Поэт о критике». Его текст, тремя месяцами позже опубликованный, засвидетельствует: меньше всего она думала в это время о закреплении успеха и упрочении своего положения в русском литературном Париже.
«Познакомился с рядом интереснейших и близких внутренне людей, – писал Эфрон В. Ф. Булгакову в феврале. – Помните, Вы говорили не раз, что часто тяжелый поворот судьбы оказывается к лучшему. Со мной (тьфу – не сглазить), кажется, так и случится… Намечается интереснейшая работа в моей области. Но это секрет. Скоро все выяснится. Тогда напишу Вам ликующее письмо».