Полунощница - Алексеева Надежда "Багирра". Страница 25

Траур по третьему мужу Ёлка сняла, как только прошло сорок дней, напоминание в телефоне поставила загодя, чтобы ни одного лишнего дня не носить черную косынку. В молодости ей шел любой цвет, теперь – только яркие. Черный подсвечивал каждую морщинку, дряблые веки, скорбные уголки губ. Разве что фигуру Ёлка сохранила. При правильном освещении приличных ресторанов ей можно было дать пятьдесят. Духи «Герлен» она выбрала себе раз и навсегда еще при первом муже – где он достал дефицит, не спрашивала. За сорок лет кожа пропиталась французским ароматом, уже ничем его было не перебить. Мать Ёлки, шведка, так солила форель: день за днем доставала рыбину из ледника и натирала солью.

Первый муж, которого Ёлка называла по фамилии, Захаров, погиб нелепо. Выхлопотав им квартиру в Ленинграде, поехал в Сортавалу за вещами, уснул за рулем. Так сказали Ёлке.

Захаров был славный, не вспоминал валаамскую историю. Обещал носить Ёлку на руках – и носил. Когда дело со стрельбой закрыли, повез ее в Ялту, в санаторий. На ней было приталенное платье в полоску, темные очки. Кругом цвели олеандры, ее, Ёлку, окружали белые колонны. После Ладоги Черное море казалось сонным. Захаров дышать на жену боялся, чуть что – санаторного врача требовал, говорил: «У моей супруги стресс». Работать ей не давал все пять лет брака. Оберегал, надеялся, получится зачать ребенка. Полюбила его Ёлка, когда увидела покореженный грузовик с собственной мебелью в кузове – лобовое стекло скалило на нее зубы.

Потом Ёлка сидела в полупустой квартире, ждала, когда принесут чешскую люстру: Захаров, получивший старшего сержанта, достал, договорился. Куда же ее теперь? Захаров был курносый, деловой, Егор – темноволосый, породистый. Ёлка сидела на полу в своей новой прихожей и оплакивала обоих. Серая ночь не давала забыться.

Со Шмидтом, утверждавшим, что он потомок того лейтенанта, но не поддерживает контактов с родней, потому как все они эмигрировали в ФРГ, Ёлка прожила десять лет. Он говорил, есть в ней что-то западное. Ёлка, к тому времени считавшая себя полноправной ленинградкой, вела себя высокомерно. Ее красота была в расцвете. Темные волосы стараниями парикмахерши приобрели коньячный отлив. Талия, ноги стройны, как в юности. «Нерожавшая», – с завистью говорили о ней женщины, бывавшие в гостях.

Шмидт собирал компании на даче в Комарово. Подвыпив, любил рассказывать, что Ёлка – дочь поэта. Поэты менялись – Шмидт понимал, какого удобнее упомянуть, и никогда их не путал. «Папа, знал бы ты, как поднялся», – бормотала Ёлка и непременно шла мыть руки. Казалось, что рыбный запах перебивает аромат «Герлен». В ванной она поправляла макияж: взмах туши, холодные розовые румяна, помаду на губы в один слой. «Леночка, вам всегда будет чуть за тридцать», – говорили ей мужчины. Она жалела, что родить от Шмидта не получалось: со временем ее брак по расчету перерос в крепкую связь. Она уже не представляла, что проснется без Шмидта, боялась, что он ее бросит. Или, хуже, – умрет. Он был старше ее года на два, но много курил. Узнав, что бесплодна, патология с рождения, Ёлка все списала на его курение. Виноватила.

Шмидта зарезали. В подворотне, в день, когда Ленинград опять стал Петербургом. «Видимо, не хотел деньги отдавать, – сказал следователь и быстро добавил: – Бандиты. Им отдал, не отдал: отмороженные».

Похоронив Шмидта, Ёлка ощутила в городе ту давнюю, ладожскую сырость. До этого, в накинутой голубой норке, в теплых сапожках, из машины в машину, она почти подружилась с погодой, как коренные ленинградцы. Теперь стыли пальцы ног, внизу живота нарастала наледь и делалась жгучей. Как тогда.

На поминках по мужу немки, «западные Шмидты», позвали ее в Берлин. Погостить. Две пожилые тетушки, с которыми Ёлка вспоминала школьный немецкий. В их крохотной чистенькой квартирке на столе в миске с пастушком, похожей на ту, что всю жизнь берегла ее мать, лежали три печенья. Ровно по числу собравшихся. Когда Ёлка выпила вторую чашку чая, тетушки взялись нервно покашливать. Как мать, когда засиживался в гостях кто-то ненужный. Ёлка, распрощавшись, ушла. Из Берлина, темного, объединенного, но не окрепшего, полетела в Москву. Хотелось хохломской горячей росписи на посуде, разгула, барства. Распродав все питерское имущество, купила квартиру, приготовилась работать. Собирая бумаги, поняла, что в сорок пять она уже на пенсии. Последний подарок Шмидта. Выхлопотал ей стаж из «первого списка вредности». Даже жаль, ведь она хотела на службу. Отвлечься.

Замуж Ёлка больше не собиралась.

Иван Алексеевич взял ее, что называется, приступом. У него было мебельное производство и усы щеткой. Каждое лето он ездил в горы. На экскурсии по Карадагу муж подошел слишком близко к обрыву, нацелился камерой на оленя, вышедшего на скалу. Ёлка едва открыла рот предостеречь, как сандалия мужа соскользнула. Иван Алексеевич полетел в пропасть. Бесформенно, обыденно, словно мешок картошки. Ёлка не упала в обморок, а прижалась к земле пружиной, ее ледяными руками подхватил экскурсовод.

На носу «Святителя Николая» болтало меньше, чем в каюте. Там Ёлка долго не выдержала – кислая вонь чужой рвоты забивала ее «Герлен». Она ругала себя, что сорвалась и, едва переждав зиму, не дотерпела до туристического сезона на острове, до приличного корабля.

Ее не укачивало, но от холода становилось тошно на душе. Из кармана пальто достала берет, натянула поверх платка, согрелась. Прищурилась. Остров, который она прокляла, все приближался, белым пятнышком мелькнула колокольня. Значит, причалим в Центральной бухте. Как же она теперь называется? Монастырская? Сердце унялось. Никоновскую, где стоял когда-то домик ее родителей, она бы не перенесла сейчас. Обернувшись к корме, Ёлка увидела, что та парочка так и сидит на куске брезента, вжавшись в борт. Девицу заметила еще в Приозерске. Внешность есть: ее бы приодеть, седину закрасить. Парень – айтишник, при деньгах.

На Валааме Ёлку никто не встречал. Сунула триста рыжему мужику, слонявшемуся вдоль причала без дела, попросила донести чемодан до гостиницы «Славянская». Разместилась с комфортом. Что же тут раньше было? Корпус, где оперировали инвалидов? Остров был черным, мокрым, грязным – все, как она помнила. Светлым пятном маячило только их лето с Егором.

В гостиничном номере просторно. Мебель из массива, темная, основательная. По бежевым стенам на обоях рисунок из трав. Картина, лесной пейзаж, над кроватью. В углу на полочке икона, образ – Ёлка взяла, подержала в руках – тяжелый, тоже, наверное, на цельной доске написанный. У образа лампада, масло налито до краев. Пахнет хвоей и розой. В тумбочке путеводитель – указана лавка, где такое масло продается. Ёлка вспомнила, что раньше магазин был в церкви и там же мясо рубили.

Задернула шторы, вытащила из сумки пачки денег – она доверяла только наличным. Положила их в пакет, обернула несколько раз, затем лейкопластырем прикрепила этот сверток к обратной стороне иконы. Поставив ее на место, погладила лик, как собаку: охраняй.

Ёлка думала, что, сойдя на берег, задохнется от воспоминаний. Все прошедшие годы она избегала Валаама и ставших вдруг модными Соловков. Но случай с третьим мужем, погибшим прямо на ее глазах, подтолкнул к мысли, что где-то она свернула не туда. Отец, когда водил ее, маленькую, по грибы, учил: «Потеряешься – возвращайся на место, где последний раз виделись, стой и жди, я вернусь за тобой. Ну или к воде выходи, там движения больше. Заметят рыбаки, подвезут». Вот Ёлка и вернулась туда, где оставила себя, влюбленную, юную, в синем платье. К воде тоже вышла.

Она сама не знала, с чего начать: отыскать могилы родителей, проверить их домик или сразу к старцу. В Москве ей шепнули, что на Валааме он всех знает, все решает. Хотя мирянам, да еще и женщинам, селиться тут не положено, старец может повернуть дело в ее пользу. Ёлка готовилась доказать право собственности если не на домик, то хотя бы на землю у Воскресенского скита: упирать на то, что там умерла мать. Всплакнуть, если потребуется. Поговаривали, что если не в собственность, то во владение получить можно. Благодетелям многое благословляется.