Полунощница - Алексеева Надежда "Багирра". Страница 26

Ёлка и впрямь заплакала – вспомнила, как обещала вытащить с острова мать. Да только не успела, спустя месяц после ее отъезда пришло известие о смерти. Не знала даже, похоронили мать с отцом рядом или отдельно.

Отплакавшись, села за туалетный столик, наложила на лицо тон, румяна. Ресницы оставила нетронутыми – глаза выглядели набожно и наивно. Заметила, что взяла с собой пустой пузырек «Герлена», ненадолго расстроилась. Возможно, в лавке есть и ароматные масла, не хуже. Все-таки до Европы рукой подать.

Дорогой на кладбище Ёлка разглядела на поле два-три знакомых лица. Волонтеры, прибывшие с ней на «Николае», собирали камни. Казались довольными. Может, и ей потрудиться? Вот отыщет могилы отца и мамочки, погуляет, встретится со старцем и тогда, возможно, примкнет. Не на камни, конечно. Она могла бы иконы красиво расставить или садик распланировать. Еще вчера на причале отметила, что остров строится, ремонтируется, возводятся часовни. Вспомнила проект с канаткой. Сейчас она снова может оказаться ценнейшим специалистом по острову. Монахи когда вернулись? В восемьдесят девятом. Ёлка знает остров с пятьдесят первого. С рождения.

На кладбище Ёлка подергала дверь храма. Закрыт. Минуя могилы иноков – земля возле них прямо всасывала толстые подошвы ее ботинок, – заприметила красную звезду. На стеле написали целую историю, как героя-истребителя, которому «война оставила только зрение», нашел сын, тут же его благодарности санитаркам, в том числе Лаврентьевой. Летчик. Колошин! Ну надо же! В том же семьдесят четвертом помер. Ёлка вспомнила, как водила к нему туристов и какой он лежал спеленутый. Круто повернувшись, едва не сшибла табличку, почерневшую, поросшую мхом: «Ландырь Эмма Ивановна 1930–1974 гг.». Мамочка. Сорок четыре года всего, мамочка. Сорок четыре. Ёлка только теперь по-настоящему вспомнила мать, хлопотливую, чопорную, так и не надевшую ту югославскую пару туфель: «Твоей свадьбы дождусь». Могила просела. Оглядевшись, Ёлка поняла: тут и была вырубка, где сфотографировался отец. Видимо, под кладбище лес валили, фотограф оказался на месте, отец принарядился для снимка. Вспомнились лацканы его жилета, красивая борода и гордая осанка – куда же девался тот портрет? Возле материнской еще одна поплывшая могила. Сгнивший черенок таблички. Ёлка покачнулась, догадавшись, кто там в земле. Родители снова вместе.

С кладбища она брела за волонтером, тем айтишником в очках. Он тащился с поля, еле передвигал ноги. Ёлке казалось, что и она весь день таскала камни.

Зимнюю гостиницу обошла стороной. Вдруг там, за стенами, всё ковыляют и скрипят подшипниками инвалиды. Бежит по коридору наивный Семен, а рядом, едва доставая сыну до груди, катит Подосёнов. Тот рыжий, что донес с причала ее чемодан, сказал, что местные так и живут в Зимней, жаловался, что ему, электрику, заработать монахи мешают. От самого сивухой прет.

Провалявшись весь следующий день, Ёлка пришла на полунощницу. Выбрала ящик для пожертвований ближний к монахам и певчим, достала кошелек, вытянула пять тысяч, сложила вчетверо и тут отметила, какой оборванный народ на Валааме. Дед, что стоит возле ящика, горбатый, нищий. Тогда, будто нечаянно задев его локтем, она достала вторую купюру, опустила и пропихнула в узкую щель обе. Чувствовала, как люди в храме проследили за ее рукой. Хотела, чтобы слухи о ее щедрости дошли до старца и настоятеля раньше, чем она сама предстанет перед ними.

У источника Ёлка размышляла, куда теперь пойти – рассвело, но проклятый туман прятал от нее остров, путал тропинки, обманывал, чтобы непременно ступила в грязь. Завернув к себе в гостиницу, Ёлка вдруг спряталась за воротами каре. Стуча тяжелыми сапогами, навстречу шел мужик, курчавый, почти седой. В его походке было что-то, вызывающее страх и злость.

Дальше Ёлка ездила по острову на «такси». Так она называла одного парня, который согласился возить ее по скитам. Старые жигули, белые, с ржавыми подпалинами, отмечали тряским грохотом каждую кочку.

– А на лодке монастырская служба возит? – спросила Ёлка на очередной выбоине.

– Не, мужик один местный.

– Как зовут?

– Семен.

Ёлке стало не по себе: это другой, совпадение, столько лет прошло. Тот давно уехал и стал врачом. В… в Петрозаводске! Она едва не бормотала это вслух, чтобы убедить себя, успокоить. Но понимала: это он.

На повороте прижалась лбом к стеклу: раньше эта тропинка вела к лодочному сараю. Только вместо сарая блеснул вдали золотой крест на черном куполе. Часовня уже осталась позади, как вдруг Ёлка закричала водителю, чтобы остановился. Тот, затормозив, обернулся. Ёлка выскочила, оставив пассажирскую дверь нараспашку. Вспомнились черные гладкие волосы Егора, прямой нос, хищный вид – тело отозвалось приятной дрожью, как тогда.

– Часовня закрыта! Куда вы? Эй! – кричал водитель.

Ёлка бежала не оборачиваясь. Странное было чувство. В этом сарае с ней случилось все самое дорогое и самое мерзкое. Вот сарай снесли, и досочки не валялось. Часовню освятили, как нарочно, во имя Ксении Петербургской, которой все ленинградки молились о любви.

– Где ж ты, Ксения, раньше была, – сказала Ёлка, поглаживая мозаики на фасаде запертой часовни.

Вниз уходили ступени, дальше небольшой пирс с видом на всю бухту. А тогда здесь лодочные ворота были. Красиво теперь. Больно.

Возвращалась Ёлка прихрамывая, колени разболелись. Когда машина поехала дальше и, разбрызгивая грязь, чиркнув днищем, миновала лужу-«Африку», Ёлка сказала таксисту, чтобы не гнал.

На Воскресенском скиту, который Ёлка по привычке называла Красным (и ее то и дело поправляли), все показалось уменьшенным. На месте родительского домика стоял новый, двухэтажный, незаселенный. Водитель сказал, там будет служба экскурсоводов.

Ёлка вошла в нижний храм, ноги сами обходили лежавшие тут когда-то горкой палатки и рыболовные снасти. Когда она руководила турбазой, шаги растворялись на этом складе, будто в комнате, полной гостей. Теперь Ёлка передвигалась от стены к стене с гулким эхом. Тетке, что убирала огарки и протирала оклады, Ёлка сообщила, что когда-то жила здесь неподалеку, а теперь «покровительствует». Тетка засуетилась, отперла ей и верхний храм. Сцену, где крутили кино и выступали с докладами ударники производства, а Ёлке приходилось уговаривать туристов «обеспечить посещаемость», зеленые стены закулисья, бордовые портьеры, пропахшие пылью, отсыревавшие за зиму, – все это заменил фарфоровый алтарь. Круги желтого клея от афиш и объявлений, когда-то развешанных в зрительном зале, давно замазали белой штукатуркой. Исчезли ряды стульев. Только запах сырости никуда не делся.

Ёлка, утерев нос платком, вышла. Тетка с глазами старой плакальщицы ее за что-то благодарила.

Сев в машину, Ёлка посмотрела на двухэтажную постройку на своей земле. Попросила везти прямо к старцу, но, узнав про очередь – «с ночи стоят», – велела ехать в гостиницу. Она здесь надолго, успеется.

Глава 7

В августе уже не купались, по вечерам от Ладоги поднимался стылый пар, несобранную голубику клевали сойки, лезли в бору грибы. В полдень на плоских валунах в бухтах было жарко, но тепло не летнее, а такое, как суп в погасшей печи: еще горячий, но не только сварен. Пахло кострами. Инвалидам докучали мухи, отца подрядили мастерить сетки на окна, деревяшек на острове было навалом, а вот сеток, да еще мелких, чтобы не пропускали мошку́, не хватало. В палатах, где всё же приколотили такие, Семену жаловались на темень: масть, с какой зашел, не видно. Ели инвалиды плохо, курить и то побросали. Даже те, кто мог передвигаться на тележке или костылях, лежали на койках, прикрывали лица марлей.

Суладзе (мать запретила называть его Цаплей – «ты же будущий врач, и потом вон какой лоб здоровый») заплатил двум рыбакам, чтобы выкопали впрок могилы на старом кладбище. Самовары в жару умирали чаще, чем зимой. Старухи-санитарки шептались, что хотят, стало быть, в мягкую землю лечь, а не в промерзшую. Семен понимал, что по науке телу после смерти безразлична температура земли. Чувств не остается никаких, разве что ногти еще растут и щетина лезет. И все же смотрел на самоваров с жалостью: разносил молоко, ставил градусники, кому показано, а сам будто прощался. Те перед ним, наоборот, храбрились, приосанивались на койках и ехидничали про «первую любовь, такое дело».