Полунощница - Алексеева Надежда "Багирра". Страница 49

Сколько же Семену было? Десять? В церкви тогда обитали галки, паутина висела прочная, как рыбацкая сеть. Иконостас давно повыломали, святые, намалеванные на стенах, растрескались. Клочья штукатурки под ногами ветер приподнимал – толку-то? Назад не прилепишь. От одного, бородатого, лицо только и осталось на стене: сплошь в трещинах. «Ты уж извини, брат. Такое дело: хоть и полоумные, а люди ведь, мерзнут», – вроде как извиняясь, Васька ударил его кувалдой. Р-раз. Снова р-раз. И еще. Долго стена держалась, да и бил он кое-как, протез – хреновая опора. Наконец появился просвет наружу, и в нем была вот эта самая заводь. Мерцающая, светлая.

Васька постоял на фундаменте старой церкви, теперь укутанном мхом и скользком, похромал назад, в лес: тропинка едва серела посреди ночи. Узнал ствол поваленный, за которым хотел ученья Семена продолжать. Показалась и сторожка: серая, дверь нараспашку. Ну, точно! Окно на локоть от земли только, вросло, считай, снаружи перекладиной заколочено. Широкой. Внутри всё, как Васька помнил: бревно вроде лавки, обломки мебели. Лежанка в углу. Печка маленькая, криво сложенная.

Васька сел на бревно, так и уснул, привалившись к стене, как был, в протезе.

Наутро Васька думал вернуться и не смог. Понимал, что нужен Семену, но командир поставил ему задачу. Самоубийство его предстало для Васьки не точкой, а петлей: Подосёнов снова влезал на верхотуру и снова разбивался. Так дети на горку бегут зимой, скатятся – и опять. На Ладоге, после ледостава, он сам Семена маленького катал: с пригорка на причал. На старом мешке, набитом соломой. Только горка у командира была другая, страшная. Он падал в волчью бездну, поднимался, вылезал на своих могучих руках и падал вновь.

Не знал Васька, как командира оттуда выдернуть.

Грибов осенью повылазило – Васька ведро за сторожкой нашел, похлебку прямо в нем варил. Кроме грибов лист кидал липовый, желтый, на вкус – капуста. Есть хотелось нестерпимо. Спать было холодно, да еще к окну заколоченному на рассвете зверь какой-то приходил. Васька выглянул: ноздри над доской пышут, внизу ноги тощие. Думал, корова с фермы приблудилась, оказалось – сохатый. Пугливый, одинокий. Живот у Васьки скрутило голодом. Схватился за пистолет, взвел курок и отложил. С командиром они тогда лосиным мясом весь остров кормили, теперь одному и не управиться с тушей.

Неправда. Он мог завялить мясо, пока тепло стоит, и шкура бы пригодилась – лежанку выстелить. Дело бы какое-никакое появилось. И сейчас, пока раздумывал, положить лося все еще не поздно было. Тот, важно задирая ноги, удалился всего метров на пять. Прицела хватит.

Да ну. Живой.

Следующим утром встал Васька поздно, сил не было. Птицы тарабарили по крыше, сквозь трещины в сторожку пробрался белый дневной свет. Гимнастерка болталась на Ваське, как пижама больничная. Но и есть уже хотелось меньше. Вышел за сторожку, где нужник себе организовал. Когда оправился, заметил на ветке – так, что только человек достать сможет, – мешок висит. Внутри две буханки, кильки-консервы. Под ними, на дне – снасти и сеть подштопанная. За сосной удочка Васькина приставлена, садок – все, что возле лодки Семена разбросал тогда.

Васька принял как есть. С мыслей о Семене свернул.

Просто у него теперь будет рыба. Это хорошо. Можно не отвлекаться то и дело на еду – книги читать. В сторожке под полом он нашел целую библиотеку: книги старые, вовсе непонятные, и другие, напомнившие ему говор старух. Сорок лет прошло, а Васька не забыл, как те пришли на заимку деда отпевать. Одна длинная, сухая, пела высоко, вторая сдобная, басовитая, присказка у нее была: «На́ те полотенце – утрися, на́ те Николу – помолися». Пахло от них рыбой, мать объясняла, что они монашенки, постницы, мяса не едят, а Никола – святой. Эти постницы Ваську и крестили в тазу, за печкой. Он уже большой был, читать умел. Крестик дали – так и носил с собой в тайгу, на зверя, потом в армию – мать кармашек пришила потайной. Потом уж Васька сам себе эти кармашки приштопывал. Верить – не верил, вроде так, по традиции.

Васька отхватил кусок лески, вытащил из кармашка крестик, нанизал, закрепил узел, повесил на шею. Стало теплее. Мешок внес в сторожку. Время было дорого – пока светло, прочесть еще хоть главу. Евангелие от Иоанна напечатано по-русски, правда, по-старому, с ятями. Толковало о Христе. Васька понял из него мало, разве что Иоанн любил Христа. Слушался его во всем. Не уберег.

Там, где понимал, Васька не мог читать про себя. Слезы заливали глаза, стеной, как в летнюю бурю. Он и не знал, что реветь умеет. Отец разрешил ему раз всхлипнуть, над покойником-дедом, «из уважения». Теперь он будто выплакивал все за полвека прожитые.

Васька вставал, культей на протез давил, чтобы побольнее и не разнюниться. Читал вслух. Слова такие он сроду не употреблял: «Рожденное от плоти есть плоть, а рожденное от Духа есть дух». Выходило, что с ним говорит кто-то. Его же голосом говорит с ним другой. Васька осмотрелся: в окне, поверх доски, качались почерневшие еловые стволы, птицы уже улеглись. Из-под доски заползала в сторожку ночь. Васька замолчал. Голос того, другого, оборвался. Ваську лихорадило. Швырнул книгой в печку, не попал, отскочила от камня. Раскрылась коричневой твердой обложкой кверху. Из книги иконка выпала – листок маленький с образом святого ясноглазого, в короне.

Васька проморгался. Почувствовал, что не один. Так бывало, когда отец или братья догоняли его в тайге. Вроде как подступившая к горлу жуть уходила вниз, в ноги, в землю.

Васька решил, что на иконе тот самый Никола. Не знал, к какой стене в доме положено икону ставить, потом рука сама место выбрала – откуда солнце встает, наискосок от окошка. Осталось только закрепить. Одну булавку отцепил от кармашка, где раньше крестик был, все равно пустует теперь. Вторую – постоял, подумал да и сковырнул с плашки от медали. Медали он давно снял, чтобы не гремели, в тайник положил, вместо книг. Теперь, перекрестившись, и ордена туда добавил: они оттягивали ткань гимнастерки, истончившейся в марлю.

Когда выпал снег, Семен подошел к сторожке совсем близко, заглянул в окно. Кричал. Васька не топил давно, окно лишь чуть запотело изнутри. Васька вышел, накинув на плечи мешок, и поковылял в лес, скоро, как только мог, опираясь на палку. Костыли его так и остались в интернате. Семен ругал его вслед предателем, уродом, сволочью. Васька не оборачивался. Зачерпывал прохудившимся, перевязанным бечевкой сапогом снег. Снег обжигал и студил пальцы. В сторожке за книгами Васька не чувствовал холода, а на улице подмерзал.

Васька вернулся, на пороге лежала «парадная» шинель командира, длинная, необрезанная, а внутри нее краюха хлеба и головка сахара. Сахар Васька лизал изредка, если голова принималась болеть. В школе он столько не читал, да и ходил туда для галочки, весной чаще, когда не было промысла.

В командирской шинели Васька и спал, и выходил зимой по нужде. Читал, пока видно было, в темноте на память перебирал молитвы, какие запомнил. Если вьюгой распахивало дверь и на веревках трепыхались сушеные рыбы, Васька сперва заканчивал молитву, потом уже шел прикрывать.

Зимой Иоанн Лествичник, игумен горы Синайской, как писали в книге, говорил с ним по-простому. Временами святой учил Ваську, как жить, а временами Васькину лесную жизнь описывал как есть. Под праздники Васька читал что полагается и акафист. Петь не умел, просил прощения у Христа, что не служит ему, как положено.

Под Рождество служил Великое повечерие. Едва начал девяностый псалом: «Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небеснаго водворится», – захрустел снег за сторожкой. Васька понял: не Семен. Слышался скрип подшипников, позвякивание медалей, знакомое тяжелое дыхание.

– Васька.

Васька упал на живот перед иконой, молился, чтобы гость мимо проехал.

– Выходи давай.

Он знал, что командиру нет покоя, молиться за него было тяжко: закроешь глаза – появляется огромная серая тень. Тень на своих ногах стояла, спиной к нему. Прочь бежала от молитв. При жизни командир от него не бегал. Сам Васька слинял от него раз только, в тот злополучный день. Но это был Подосёнов, чувствовал Васька. Неприкаянный. Похороненный за оградой кладбищенской – Васька ни разу не дошел до могилы, но видел ее четко, холмик едва выпуклый, прикрытый снегом.