Самайнтаун - Гор Анастасия. Страница 28

– Не скучай, ладно? Носи это, чтобы не забывать, как сильно тебя ждут дома. И что скоро мы ни в чем не будем нуждаться, когда я наконец‐то открою свое ателье!

Франц любил, как у Ханны загораются глаза на слове «ателье» и как они становятся еще ярче, когда она добавляет «свое!». Обязательно с тем самым выражением, с каким она может говорить только об одежде и только с ним одним. Иногда Франц делал вид, что не расслышал, и просил ее повторить, лишь бы она произнесла это вслух опять. Он бы сделал так и сейчас, если бы сестра не спешила: стрелка уже подбиралась к шести, а значит, приближалось время очередной смены в прачечной. От ее свитера, – похожего на тот, который Ханна сложила на краю его койки, – все еще пахло стиральным порошком и шоколадным печеньем, которое передала ему мама и которое они поделили с сестрой на двоих. Кусочки теста липли к зубам и верхнему небу, и точно так же Франц лип к Ханне, сжимая ее в объятиях, пока прощался. Уже завтра она придет к нему снова, возможно, даже вместе с Фрэнсис и остальными, если у них найдется время между учебой и подработками.

Но сначала его ждет долгая и одинокая ночь, которую для начала нужно суметь пережить. А каждая такая ночь была тяжелее предыдущих.

– Отличный кардиган, – похвалил он напоследок, нацепляя вязь из колючей овечьей шерсти прямо поверх больничной рубашки. – Это точно будет хит сезона! Обязательно покажу его врачу, когда придет. Тебе ведь нужна реклама?

Ханна хихикала, а сама тем временем стояла даже не в том, что сшила сама, – все уходило на продажу, а в материнских обносках: стоптанных войлочных сапожках, юбке на два размера больше, ушитой в талии, и блузке, в которой сестры приходили к Францу по очереди, одалживая ее друг другу. Все, однако, всегда опрятные; с косичками каштановых волос, доставшимися от отца в наследство, худые от недоедания и со следами той самой усталости, которую негоже видеть на лицах столь юных и красивых. Франц вспоминал об этом каждый раз, когда смотрел на витражные стекла над своей койкой – они остались от перестроенной в госпиталь церкви: яркие и цветочные картины чудом пережили бомбардировку и пошли паутинкой трещин. На всей его семье такие же трещины оставила война.

– Это твоя девушка приходила? – поинтересовалась медсестра, когда Ханна вышла из палаты и пришло время ставить новую капельницу. Пакет донорской крови, подвешенный на крючок, свел желудок Франца предательской судорогой. Лишь потому, что медсестра была новенькая и хорошенькая, с грудью больше, чем на всех плакатах, которые тайком приносила ему вместе с книжками Фрэнсис, Франц все‐таки сдержался и не стошнил в железное ведро. То стояло под его постелью как раз на такой позорный случай.

– Сестра, – ответил он спустя минуту, когда тошнота более-менее отступила, а медсестра ввела ему целый шприц того, что, как знал Франц, зовется триоксидом мышьяка и убивает в нем «плохую» кровь, не первый год пытающуюся вытеснить «хорошую». – Одна из них, точнее… Старшая…

– Ах, так вот оно что! А я‐то уж решила, что ты дамский угодник. Вчера‐то вроде другая приходила…

– Их у меня четыре.

– Повезло, – улыбнулась медсестра. – Столько женщин о тебе пекутся!

Франц промолчал, уставившись в окно. Окрашенные в цвет витражей, облака напоминали ежевичный мармелад, который мама передала ему на той неделе. Возможно, Франц мог бы попросить маму приготовить его еще раз на следующей – мармелад он любил больше печенья, но было достаточно вспомнить, сколько часов ей приходится работать вместо сна, чтобы отбросить прочь эту наглую затею. Закрывая глаза, Франц видел на изнанке век их маленькую квартирку на окраине и то, как мама заливает в формы розовую массу, даже не сменив диспетчерскую форму, чтобы успеть до нового дежурства. Вот Берти снова вертится у нее под ногами, выпрашивая лизнуть черпак, а Ханна гладит вещи и ругает ее за плохие отметки. Фрэнсис с Хелен тем временем читают новости в газете, закинув ноги на кофейный стол, как делал папа, и обводят маркером самые забавные из них, чтобы позже принести Францу и рассказать, что еще он успел пропустить, пока валялся здесь.

Пока снова доставлял всем хлопоты вместо того, чтоб избавлять от них.

«Мы ведь с тобой единственные мужчины в семье, Франц, – напутствовал отец, когда держал его за плечи в последний раз перед отправлением на фронт. – Твоим сестрам с мамой больше не на кого рассчитывать, а мир к женщинам суров. Так что будь им опорой, слышишь? Заботься о наших девочках, пока я не вернусь».

Франц отлично запомнил его слова, безупречно сидящую на высоком отце военную форму с нашивками на плечах и чувство бескрайнего отчаяния, когда мать заперлась на кухне годом спустя, снова и снова перечитывая похоронку, разбухшую от капающих слез. Он вспоминал все это каждый раз, когда взваливал на плечи тяжелый ящик, помогая разгружать вагоны парням из доков, чтобы заработать сестрам на колготки и учебники. Он вспомнил об этом и тогда, когда спустя пять лет впервые лег в больницу с безостановочным кровотечением из носа и получил на руки диагноз, далекий от обычного переутомления от работы на стройках и в подпольных барах вместо школы, на которые Франц пенял сначала.

Белокровие. Так звучала та страшная болезнь, что, как хищный зверь, не убивала сразу, а истощала на протяжении многих лет, загоняя в больничную палату, точно в клетку. За считанные месяцы все поменялось местами: раньше у Франца было тело мальчишки, но работал он, как мужчина. Теперь же у него было тело мужчины, крепкое и рослое, но Франц не приносил и капли пользы, будто снова стал ребенком. Он мог справиться с чем угодно – и с головной болью по ночам, и с кислой рвотой после каждого приема пищи, но только не с тем, что их матери приходилось тратить все сбережения на лекарства, а сестрам работать, как он когда‐то, ныне непригодный для чего‐то, кроме бесславной тихой смерти.

«Мы ни в чем не будем нуждаться, когда я открою свое ателье!»

– Это я должен был говорить, Ханна, – прошептал Франц самому себе, сжав слишком длинные рукава шерстяного кардигана в пальцах. – Это должен говорить я…

Медсестра, меняющая простыни на койке по соседству, вдруг затихла, а спустя минуту перегородка, разделяющая их, скрипнула и отодвинулась. Из-под шапочки с отвернутыми бортиками выскочили пружинки золотых волос, когда медсестра наклонилась к Францу низко-низко. Ее кулон-камея с резным портретом ангела в небесно-голубых тонах лег прямо в ложбинку у него под шеей.

– Эй, – позвала она шепотом, сощурив темно-темно карие глаза с красным отливом. Оттенок крови, запекшейся на летнем зное. – Я сегодня всю ночь дежурю, а ночью пациенты неприхотливые, особо заняться нечем… Хочешь, загляну к тебе еще разок?

– Зачем? – спросил Франц, приоткрыв рот, как дурак. Несмотря на белокровие и характерную для него бледность, щеки его раскраснелись, будто кто‐то натер их свеклой. Девушки никогда раньше не навещали его ночью, тем более такие красивые, как…

– Узнаешь, – улыбнулась Кармилла. Невольно уронив взгляд на ее грудь, Франц тогда даже не заметил блеснувших за губами клыков. – Я кое-что покажу тебе.

Кармилла.

Ее звали Кармилла.

Это была первая мысль, посетившая Франца, когда он открыл глаза. Второй же мыслью было: «Твою мать, меня что, убили?!»

Вернее сказать, конечно, вырубили. Франц всегда «умирал» ненадолго и только в том случае, если его тело достигало своих лимитов. Однако привыкший к тому, что обычно к этим лимитам он толкает себя сам, Франц сначала даже не поверил. Он поднял ватные руки, сжал пальцы в кулак и разжал, будто примерял новенькие перчатки, а затем осторожно ощупал грудную клетку, откуда, из левой ее стороны, торчала деревяшка толщиной с конский хребет. Та прорвала джемпер насквозь, но благо, что не любимую кожанку – Франц носил ее расстегнутой.

– Ох, нет… Только не снова…

Однажды он целый день разгуливал по городу с торчащим из сердца колом, потому что боялся вытащить его сам, а прохожие помочь отказывались. Вспоминая то самое чувство, когда на каждом вдохе колет в подреберье и кажется, что внутренние органы вот-вот лопнут, Франц перекатился на бок, оперся на локти и попытался встать. Подстилка из опавших листьев, мягкая и пушистая, как пуховой спальник, промялась под его весом, а из волос посыпались опилки и клочки земли. Резко похолодевший ветер будто дал Францу оплеуху, когда он посмотрел вниз и увидел кровавое пятно на своей груди, из-за чего едва снова не свалился. Заставив себя смотреть наверх, он все‐таки поднялся, выпрямил спину, скрюченную от боли, и схватился пальцами за основание древка.