Семь способов засолки душ - Богданова Вера. Страница 3

— Мы взяли тебе квартиру недалеко отсюда, — говорит она, — можно пешком дойти. Или Рома отвезет. Если что-то нужно, тоже говори ему. Ты же поможешь, Ром?

Она улыбается Роме. Идея быть нянькой ему явно не нравится, но он сдержанно кивает — конечно, Мария Леонидовна, все, что попросите.

— Я сама справлюсь, — заверяет Ника. — Жила же как-то в Омске.

— Сперва лучше, чтобы кто-то помогал. Осенью тебе было хуже, и сейчас ты только после больницы.

— И пешком все-таки далековато, — тихо добавляет Рома. — Через Поток.

Ника отводит взгляд, рассматривает сахарницу из толстого хрусталя. Отпивает чай, согревая им нутро и пальцы. Через Поток она ходить бы не хотела, это правда.

И ехать тоже, честно говоря, но спустя час посиделок на кухне и полчаса прощаний Ромина машина сворачивает именно туда. Дорога не расчищена, и они ползут мимо двухэтажных бараков в младенческо-розовой глазури штукатурки. Окна темные, пустые.

— Их расселили, старые дома. Программа реновации, часть уже снесли.

Рома кивает на кирпичную высотку, она блестит стеклянными фасадами, совсем не сочетается с остальным районом. Между опустевших бараков светятся одноэтажные пристройки-магазинчики: продукты и цветы. Как будто на кладбище вдруг затеплилась жизнь.

— Вы же на этой улице жили раньше? — спрашивает Рома. — В каком доме?

Ника указывает на один из бараков, оставшийся позади. Рома оборачивается, всматривается в стекло заднего вида, и Нике хочется сказать, чтобы он смотрел вперед, ведь машина продолжает ехать. После долгой дороги ей не улыбается еще на несколько часов застрять в травмпункте.

— Мне остановиться?

— Нет. Езжай дальше, пожалуйста.

Рома пожимает плечом, да бога ради, мол, не надо волноваться.

— Давно не была в Староалтайске?

Она прикидывает количество лет, проведенных в Омске, проблески нормальной жизни и провалы госпитализаций. В лечебнице годы спрессовываются в один бесконечный день. За ее стенами тоже все однообразно, не имеет цели, смысла, вкуса — ну, почти все.

— С две тысячи седьмого где-то, — отвечает Ника, устав подсчитывать.

— Двенадцать лет? — Рома присвистывает. — Много.

— Возможно.

Молчание.

— Парень есть?

Ника поворачивается к Роме, подняв брови.

— Внезапная смена темы.

— Я не в этом смысле… Просто, ну ты понимаешь, поддерживаю разговор.

— У тебя отлично получается. Нет, парня нет.

— Дети?

— Ты сейчас серьезно?

— Дети могут быть у кого угодно.

— Да, и это печально. Ты знаешь, после чего меня клали в психушку?

Рома кивает. Если он и раздражен, то умело это скрывает.

— Тогда должен понимать, что вопрос говно.

И должен знать о ее семейном положении.

Сама Ника Роминым положением не интересуется. Она отворачивается к окну и смотрит, как снег липнет к боковому зеркалу, забивается в углы, ввинчивается между резиновой прокладкой и стеклом, подбирается к Нике. Деревья пляшут голые в свете фонарей.

— Отец любил лес, знаешь, — говорит она.

выдох третий

Отец любил лес, знаешь. Он мог выйти из дома рано утром и идти по пять, по шесть часов. В ленточном бору он ориентировался прекрасно. Там даже мне все было понятно — просеки и просеки, продольные и поперечные, лесная жизнь, разобранная на неестественные равные участки. Найдешься даже ночью при желании. А в самую непролазную чащу, куда-нибудь в предгорье, он брал с собой компас и иногда сверялся с ним. Потом говорил: надо немного на восток, и шел на солнце, которое выпутывалось из подлеска и поднималось бледной точкой над деревьями. Затем по одним ему известным признакам выбирал какое-нибудь дерево, садился у его корней и закрывал глаза.

Я садилась в траву напротив, копируя его позу, и смотрела, как солнце ведет узким лучом по его редеющим волосам, стянутым на затылке в хвост, смуглому лбу и поросшим рыжеватой щетиной щекам. Как по камуфляжным штанам ползают бабочки и муравьи. Казалось, тело отца тихо гудит. Казалось, стоит оставить его так, и лес вберет его в себя, муравьи растащат его, спрячут во мхе, в метелках хвоща и под влажной подгнившей хвоей на земле. Иногда он брал с собой бубен и стучал в него, раскачиваясь с закрытыми глазами. Иногда с нами был кто-то третий, из «Сияния», но они не умели медитировать: постоянно ерзали, вздыхали, посматривали на отца и на меня. Иногда он заставлял их петь священные мантры «Ом», или дышать, как дышат сосны, или ходить по шишкам босиком, через поляну, широкими кругами. Настоящий праздник для клещей.

Я помню, как одна из послушниц села рядом с отцом и положила руку на его бедро. К нему многие хотели прикоснуться, но она сделала это с каким-то особенным вызовом. Как будто имела на него право. Она знала, что я все вижу и остальные видят. Не открывая глаз, отец сказал ей, что теперь ее дух не воссияет никогда и нечего ей делать с нами. Девушка расплакалась, сказала, что себя накажет, но отец был неумолим. Она ушла, и больше я ее не видела.

После медитации отец вставал и говорил мне: пойдем, Оюна. Не знаю уж, зачем он выбрал мне бурятское имя. Мне кажется, ему просто нравилось поступать и говорить не так, как все, и никакой причины для этого не требовалось. Например, когда его спрашивали, откуда он, отец любил рассказывать, что его мать была буряткой и общалась с духами. Другим он говорил, что ненец, третьим — что родом из Хакасии, а четвертым отвечал, что разницы нет, откуда человек, главное — какой в нем дух.

В этом он был прав. Разницы, откуда приехала бабка, и правда не было. Я нашла ее фотографии в коробке на антресолях. Понятия не имею, чего я ожидала после рассказов отца, наверное, что бабка будет в шаманской шапке и костюме с мелкими круглыми бубенчиками. Но она была невысокая, узкая как воронье перо, с короткой стрижкой, в обычном платье по колено — советский дух все уравнял. На одной фотографии они с дедушкой стояли в парке, тонущем в черно-белом летнем солнце. Дедушка в рубашке, свободных брюках, с волосами, зачесанными набок, щурился и чуть заслонял бабушку, будто ревновал ее даже к камере.

Они умерли с разницей в год — сначала дедушка, потом бабушка. Никого из них я не застала. А после смерти отца нашла его паспорт: место рождения — Саратовская область.

Отец говорил, что бабка лечила любые болезни. Он сам часто лечил. Однажды я сильно заболела: температура поднялась так, что потолок и стены спальни стали извиваться, висевшие на них маски тибетских демонов щелкали зубами, пульсировали алым, ковры на стенах открыли пыльное ворсистое нутро, ловцы духов тревожно звенели, покачиваясь, звенели и бубенцы на отцовском костюме на стойке-вешалке. Все слилось в тошнотворный калейдоскоп, пахнущий горелыми травами, звучащий как горловое пение, и меня стошнило. Послушница из «Сияния», которая в тот день дежурила у нас по дому, разыскала отца. Он принес кусок сырого мяса, стал меня им обтирать. До сих пор помню, какое оно было холодное и скользкое. Вечером мама сварила из него щи, а отец их вылил и сказал, что есть это нельзя. Он ходил за мной в Нижний мир, так он сказал, и вытаскивал меня по частям, а мясо впитало плохое из тела физического. Он сказал, что это особая шаманская болезнь, и она еще меня нагонит, но попозже. Пока я не готова.

На следующий день я выздоровела.

Когда мы гуляли, отец рассказывал про деревья и приметы, учил различать следы зверей. Вот этот можжевельник — правильный, говорил он, будет хорошо дымить, а этот брать не надо. К тому предгорью не ходи, там близко Нижний мир, ты видишь череп? Да, говорила я, глядя на отполированный дождями череп косули с небольшими рожками. Он лежал у корней деревьев и глядел на меня в ответ. Череп охраняет границу, показывает, что дальше идти не надо, дальше только я могу, уточнял отец. Иногда он начинал про духов, божества, силу, особое сияние, которое исходит только от самых чистых душ, увидишь, — глаза его горели, когда он погружался в лично созданную химеру из верований и религий, — но это мне уже не было интересно. Мне не нравилось.