Изгнанник. Каприз Олмейера - Конрад Джозеф. Страница 40

Лингард не ответил и только едва заметно повел плечами. Он положил ружье на колени и рассеянно взглянул на кремневый замок.

– Да, – продолжал Бабалачи, вновь погружаясь в минорный настрой, – да, он умер во тьме. Я сидел рядом и держал его руку, а он не мог даже увидеть человека, ловившего его последний вздох. Та, кого он проклял из-за белого, тоже сидела здесь и плакала, закрыв лицо. Белый мужчина ходил по двору, шумел. Время от времени подходил к двери и смотрел на нас, скорбящих, смотрел такими дикими глазами, что я даже был рад в душе, что умирающий не мог его видеть. Я правду говорю. Я был рад, ибо в глаза белого человека страшно заглядывать, когда ими смотрит сидящий в нем дьявол.

– Дьявол? Ишь ты! – вполголоса воскликнул Лингард, словно поймал свежую мысль.

Бабалачи продолжал:

– В первые утренние часы Омар приподнялся, хотя был очень слаб, и отчетливо произнес несколько слов, не предназначенных для человеческих ушей. Я крепко держал его за руку, но для вождя смельчаков пришло время присоединиться к счастливым правоверным. Мои домашние принесли белый саван, и я начал копать могилу прямо в хижине, где он жил и умер. Белый человек подошел к порогу и что-то крикнул. Он был очень сердит – сердит на дочь Омара за то, что она била себя в грудь, рвала на себе волосы и громко оплакивала смерть отца, как и подобает женщине. Вы понимаете, о чем я, туан? Этот белый мужчина вбежал в хижину, вне себя от ярости, схватил ее за плечо и вытащил наружу. Да, туан. Я видел смерть Омара и видел его дочь у ног обманувшего меня человека. Его лицо было серым, как утренний туман. Он смотрел на женщину, которая билась головой о землю у его ног, белыми глазами. Он, раб Абдуллы! Да-да, он жив лишь милостью Абдуллы. Вот почему я не поднял на него руку, когда все это увидел. Я сдержался, потому что теперь мы под флагом оранг-бланд, и Абдулла может шептать на ухо великим мира сего. Нам не нужны неприятности с белыми людьми. Абдулла приказал – я подчиняюсь.

– И это все? – рыкнул Лингард в бороду и добавил на малайском языке: – Похоже, ты рассержен, о Бабалачи!

– Нет, я не сержусь, туан, – ответил тот, спускаясь с опасной вершины негодования в надежную долину неискреннего подобострастия. – Я не сержусь. Кто я такой, чтобы сердиться? Я всего лишь оранг-лаут и много раз убегал от вашего брата. Одному служил, от другого получал защиту. Давал советы за пригоршню риса. Кто я, чтобы сердиться на белого человека? Что толку гневаться, если не имеешь права ударить? Вы, белые, забрали себе все – море, землю, право наносить удары! У нас на островах не осталось ничего, кроме справедливости белого человека, вашей великой справедливости, не признающей гнева.

Бабалачи подошел к порогу и понюхал теплый воздух во дворе, потом вернулся назад и прислонился к столбу, подпиравшему крышу, глядя в лицо сидевшему на сундуке Лингарду. Факел, почти догорев, шипел. В сердцевине пламени с треском возникали небольшие вспышки, исторгавшие маленькие, величиной с горошину, клубочки белого дыма. Сквозняк, дующий через невидимые щели в стенах из бамбука, уносил их к двери. Резкий запах нечистот, в котором плавала хижина, усилился, неодолимо туманил сознание Лингарда, угнетал его решимость и способность мыслить. В голове ворочались думы о себе и человеке, который хотел встретиться с ним, ждал его. Ждал день и ночь. Мелькнула злорадная расплывчатая мысль: этому парню вряд ли понравилось ждать. Ничего, потерпит. Они скоро увидятся. И как долго продлится их встреча: пять секунд, пять минут? Ничего не говорить? Или что-нибудь сказать? Но что? Нет! Дать ему напоследок как следует оглядеться, и уж тогда…

Бабалачи вдруг тихо заговорил. Лингард моргнул, кашлянул и выпрямил спину.

– Теперь вы все знаете, туан. Лакамба живет в доме Паталоло за палисадом. Абдулла начал строить из досок и камней склад для товара. Теперь, после смерти Омара, я перееду отсюда к Лакамбе, буду у него советником. Я прислуживал многим людям. Лучший из них теперь спит в земле, одетый в белый саван, на его могиле нет ничего, кроме кучки золы, оставшейся от сожженной хижины, в которой он жил. Да, туан! Ее сжег белый человек. Вбежал с горящим факелом, потребовал, чтобы я вышел, хотя я хоронил великого вождя. Так и было! Ругался, поминая всуе имя вашего и нашего Бога, клялся, что сожжет меня и женщину вместе с хижиной, если мы не поторопимся. Хай! Белые люди искусны и мудры. Я быстро вытащил ее наружу.

– О черт! – воскликнул Лингард и перешел на малайский: – Слушай. Этот белый не такой, как все остальные. Ты это и сам понимаешь. Он вообще не человек. Он… даже не знаю кто.

Бабалачи осуждающе поднял руку. Сверкнув глазом, он раздвинул покрытые красными пятнами губы в бесстрастной усмешке, обнажившей ряд сточенных до самых десен, почерневших зубов.

– Хай! Хай! Он не такой, как вы. Не такой, – покладисто согласился Бабалачи, похоже, приближаясь к главному вопросу долгожданного разговора. – Он не похож на вас, туан. Вы – как мы, только умнее и сильнее. Но он тоже очень хитер и отзывается о вас безо всякого уважения, как делают белые люди, когда говорят друг о друге.

Лингард подскочил на месте, словно получил тычок:

– Он еще и отзывается! И что же он сказал?

– Нет, туан, – спокойно возразил Бабалачи, – какая разница, что он говорил, если он не человек? Я для вас никто; зачем же мне повторять слова одного белого о другом? Он хвастал Абдулле, что многому у вас научился за прошлые годы. А что он еще сказал, я уже позабыл. Нет, правда, туан, я…

Лингард оборвал уверения Бабалачи раздраженным взмахом руки и степенно опустился на сундук.

– Я уйду, – сказал Бабалачи, – а белый человек останется здесь наедине с духом мертвеца и с той, кто дарит наслаждение его сердцу. Он белый, и потому не способен слышать голоса мертвых. Скажите, туан, – с любопытством взглянул на капитана Бабалачи, – вы, белые, когда-нибудь слышите голоса невидимых?

– Не слышим. Потому что те, кого мы не можем увидеть, не разговаривают.

– Не разговаривают! И не жалуются, издавая звуки вместо слов? – с сомнением воскликнул Бабалачи. – Может быть, и так… или у вас плохие уши. Мы, малайцы, слышим много звуков в тех местах, где лежат покойники. Сегодня вечером я слышал… да, даже я слышал… и не хочу снова услышать, – добавил он нервно. – Возможно, я ошибался, когда… Есть вещи, о которых я сожалею. Он умирал с тяжелым сердцем. Иногда я думаю, что был не прав, но не хочу слушать жалобы невидимых уст. Поэтому мне лучше уехать, туан. Пусть беспокойный дух говорит со своим врагом, белым человеком, не ведающим ни страха, ни любви, ни пощады. Ему знакомы только неуважение и грубая сила. Да, я ошибался! Хай! Хай!

Бабалачи замер на минуту, поддерживая левой ладонью локоть и прижав пальцы правой руки к губам, словно в попытке остановить готовое вырваться наружу раскаяние. Взглянув на почти потухший факел, он подскочил к стене около сундука и распахнул большой ставень, сделанный из палок, переплетенных пальмовой корой.

– Эй! – воскликнул от неожиданности Лингард, едва успев убрать в сторону ноги.

Облако дыма зашевелилось, от него отделился закрученный язык и поплыл в сторону открытого окна. Факел мигнул, с шипением погас и упал на циновку. Бабалачи подхватил его и выбросил в темнеющий проем. Огарок описал багровую дугу и шлепнулся на землю, слабо мерцая в безбрежной темноте. Бабалачи ткнул пальцем в ночную пустоту.

– Вон там, туан, двор и дом белого человека.

– Я ничего не вижу, – сказал Лингард, высунув голову из окна. – Слишком темно.

– Подождите немного, туан. Вы слишком долго смотрели на горящий факел. Вы скоро все увидите. Осторожнее с ружьем, туан. Оно заряжено.

– В нем нет кремня. Ты не найдешь кремень в радиусе ста миль отсюда, – проворчал Лингард. – Какой смысл заряжать ружье.

– Камень у меня есть. Мне дал его мудрый и набожный человек из Минангкабау. Очень благочестивый человек. Очень хороший камень. Говорил, что он дает хорошую искру. И ружье тоже хорошее, бьет далеко и точно. Достанет отсюда до дверей дома белого человека. Я уверен, туан.