Изгнанник. Каприз Олмейера - Конрад Джозеф. Страница 41

– Тида апа. Далось тебе это ружье, – пробурчал Лингард, вглядываясь в непроницаемую темноту. – Это черное пятно вон там и есть дом?

– Да. Это его дом. Он живет в нем волей Абдуллы и будет жить, пока не… С вашего места, туан, если смотреть поверх изгороди, хорошо видно дверь. Он выходит из нее каждое утро с таким видом, будто увидел во сне джаханнам.

Лингард обернулся. Бабалачи тронул его за плечо.

– Подождите немного, туан. Сидите тихо. Скоро наступит утро: утро без солнца после ночи без звезд, но света хватит, чтобы вы увидели человека, который не так давно хвастал, будто обхитрил вас в Самбире как ребенка.

Ощутив под рукой легкое движение, Бабалачи убрал ее и начал шарить за спиной Лингарда по крышке сундука в поисках ружья.

– Что ты там возишься? – нетерпеливо спросил Лингард. – Опять поганое ружье не дает тебе покоя? Лучше бы свет зажег.

– Свет! Воистину, туан, свет небес очень близко! – Бабалачи нашел то, что искал, и, крепко сжимая ствол, опустил приклад ружья на пол.

– Рассвет, может, и близок, – сказал Лингард, положив локти на перемычку кустарного окна и выглядывая наружу. – Но пока что снаружи очень темно.

Бабалачи нервно пошевелился.

– Вам не следует сидеть там, где вас могут увидеть, – пробормотал он.

– Почему?

– Белый человек спит, это правда, но может рано выйти, а у него есть оружие.

– Ага! У него есть оружие?

– Да, с коротким стволом, способное стрелять много раз. Как у вас. Он выпросил его у Абдуллы.

Лингард никак не отреагировал на слова Бабалачи. Мысль, что огнестрельное оружие могло представлять угрозу не только в его руках, но и в руках Виллемса, не сразу дошла до старого авантюриста. Он был настолько озабочен думами о своем священном долге, что соображения о возможных ответных действиях человека, которого он с негодованием и презрительным сожалением считал приговоренным к смерти преступником, не посещали его разум. По мере того как тьма, словно туман, с каждой минутой редела перед задумчивым взглядом Лингарда, Виллемс все больше казался ему фигурой, целиком и полностью принадлежавшей прошлому, совершенно неспособной вернуться в его жизнь. Он уже все решил, и пути назад не было. Устав думать, Лингард мысленно закрыл для себя эту роковую, необъяснимую и ужасную главу своей жизни. Худшее уже позади. Настало время заслуженной кары.

Ему уже приходилось избавляться от врагов, вставших у него на пути. Он не раз сводил серьезные счеты. Капитан Том для многих был добрым другом, однако от Гонолулу до Диего-Суареса все знали, что с ним не стоит враждовать в одиночку. Лингард, как сам частенько говорил, не обижал и мухи – если только муха сама к нему не приставала. Однако, когда человек годами живет за чертой закона, у него неизбежно складывается свое особое представление о правосудии. Никто из его знакомых никогда не спешил указывать на ошибочность его представлений.

Никому не приходило в голову тратить время на споры с Лингардом о том, что справедливо, а что нет: в южных морях, на островах востока такое отношение превратилось в аналог здравого смысла, и бывалого моряка лучше всего понимали именно в дальних, малоосвоенных уголках мира, в которых его шумное властное присутствие отзывалось не встречавшим сопротивления эхом. Какой смысл спорить с человеком, утверждавшим, что ни разу в жизни не пожалел о содеянном, и отвечавшим на робкие замечания беззлобной тирадой: «Много ты знаешь! Если надо, могу повторить. Учти!» Соратники и знакомые Лингарда воспринимали его мнения и поступки как нечто данное и неизменное, смотрели на его выходки с покорным удивлением и даже восхищением, уготованными только для тех, кому благоволит удача. Никто никогда не видел его в таком настроении, как сегодня. Никто никогда не видел Лингарда сомневающимся, не способным принять окончательное решение, не желающим действовать, робким и неуверенным одну минуту, сердитым, но все еще вялым – другую; иными словами, Лингарда в состоянии растерянности от столкновения с беспричинным злом и ужасающей несправедливостью, которые на его простой, невзыскательный вкус попахивали сернистыми испарениями преисподней.

Гладкая чернота за окном начала светлеть, в ней плавали размытые очертания, как если бы из мрачного хаоса нарождалась новая вселенная. Из темноты проступали формы, лишенные деталей, – отдельное дерево, кусты, темная полоса леса вдали, прямые линии дома, край соседней крыши. Бабалачи, который до этого был всего лишь бесплотным голосом, превратился в фигуру человека, беспечно положившего подбородок на дуло ружья и зыркающего по сторонам единственным глазом. Быстро наступал угрюмый день, зажатый в тиски речного тумана и тяжелых туч, серый, лишенный солнечного света, ущербный, безрадостный, тусклый.

Бабалачи осторожно потянул Лингарда за рукав, а когда старый моряк вопросительно поднял голову, указал пальцем на дом Виллемса, отчетливо видный справа, за растущим во дворе большим деревом.

– Смотрите, туан! Он здесь живет. За этой дверью. Скоро выйдет из нее с растрепанными волосами и будет ругаться. Да. Он белый и вечно недовольный. Мне кажется, что он злится даже во сне. Опасный человек. Как видите, туан, – подобострастно продолжал малаец, – его дверь прямо напротив окна, где вы изволите сидеть. Окно скрывает вас от чужих глаз. Он прямо напротив вас. Совсем недалеко. Посмотрите, как близко, туан.

– Да-да, я не слепой. Когда он выйдет, я его увижу.

– Несомненно, туан. Когда он выйдет… Пока вы здесь сидите, он вас не заметит. Я сейчас уйду, приготовлю каноэ. Я бедный человек и должен быть в Самбире у Лакамбы, когда он продерет глаза. Я вынужден кланяться Абдулле, он сильный, еще сильнее вас. Отсюда вам легко будет увидеть человека, который хвастал Абдулле, что был вашим другом, хотя готовился напасть на тех, кто считал вас защитником. Да, это он подговорил Абдуллу насчет проклятого флага. Лакамба был слеп, а меня обманули. Но вас, туан, вас он обманул еще больше. И хвастался об этом перед всеми.

Бабалачи бережно прислонил ружье к стене рядом с окном и тихо сказал:

– Мне уйти, туан? Будьте осторожны с ружьем. Я вставил кремень – камень, подаренный мудрецом, не дающий осечки.

Лингард не сводил глаз с дверей дома. В серой пустоте двора с уханьем, похожим на звук гонга, лениво хлопая крыльями, пролетел в направлении леса дикий фруктовый голубь – птица с ярким оперением, в сумраке недоброго рассвета выглядевшая черной, как ворона. Плотная стая белых рисовок с тихим писком взмыла над макушками деревьев и, зависнув в воздухе, вдруг прыснула во все стороны, как осколки разорвавшейся гранаты. За спиной Лингарда раздалось шарканье ног – это покидали хижину женщины. Со стороны двора послышались чьи-то жалобы на холод – слабые, но отчетливые в тишине, заполнившей пространство между пустующими домами и безлюдными вырубками. Бабалачи вежливо кашлянул. Под домом безо всякого перехода застучали деревянные пестики для очистки риса. Слабый, но внятный голос во дворе снова захныкал: «Раздуй угли, брат!» Ему визгливо ответил другой: «Сам раздуй, свинья привередливая!» Тон речи, взметнувшись, сбился на глухое бормотание, словно говоривший провалился в глубокую яму. Бабалачи с явным нетерпением кашлянул еще раз и доверительно спросил:

– Как вы думаете, туан, мне уже пора уходить? Вы позаботитесь о моем ружье? Я умею повиноваться, я слушаюсь даже Абдуллу, хотя он меня обманул. Ружье надежное, бьет далеко и точно. Я всыпал двойную меру пороха и вложил три куска свинца. Да-да, туан. А теперь мне, пожалуй, пора.

Лингард медленно обернулся на звук голоса Бабалачи и остановил на нем тусклый безрадостный взгляд больного человека, очнувшегося поутру, чтобы встретить еще один многострадальный день. Вникнув в слова старого интригана, Лингард насупил брови, его взгляд ожил, на лбу обозначилась толстая жилка. Наткнувшись на твердый взгляд моряка, Бабалачи поперхнулся словами и сконфуженно замолчал.

Лингард поднялся. Его лицо разгладилось, он глянул на встревоженного Бабалачи с высоты своего роста с неожиданным благодушием.